Теперь Хадоська уже не сожалела о черной прорве Глинищанского озера, не строила планов, как убежать, погубить себя. Ей теперь и вспоминать о том, как она чуть не замерзла, было страшно, неизвестно куда исчезла недавняя решительность. Хадоська чувствовала в себе странную слабость, робость. От беспомощности своей перед бедою, которая не проходила, и день и ночь сторожила ее, Хадоськой часто овладевало отчаяние: накрывшись с головой одеялом, уткнув лицо в подушку, она давилась неслышным, горьким плачем.
Горючими слезами оплакивала Хадоська беззаботную радость свою и доверчивость, свою незадачливую юность, с которой она будто расставалась навсегда. В первые дни, заметив, что она плачет, женщины окликали ее, успокаивали, но она не отвечала; тогда ее перестали трогать, не говорили пустых слов, не надоедали, деликатно, разумно молчали. Выплакавшись вволю, она обычно успокаивалась и засыпала, с головой укрывшись одеялом.
3
Отцу и матери не всегда удавалось навестить дочь: и дорога неблизкая, и дома хлопот - не передохнуть; часто просили наведаться в больницу, передать гостинец соседей, которые ехали в Юровичи. Хадоська редко вставала с койки к родительским посланцам, из-за занавески видела, как они уезжали домой. Так видела хромого Грибка, старую Даметиху с Миканором, лесника Митю; вышла в коридор, только когда приехала Прокопова Маня, подружка. Маня как бы очень обрадовалась Хадоське, но Хадоська стояла отчужденная, настороженная, сразу заметила, что смотрит Маня на нее не обычно, не так, как когда-то. Будто издалека слышала Хадоська, что Маня говорила о вечерках, о том, кто за кем ухаживает, кто с кем спьяну подрался. Говорила и все рассматривала Хадоську круглыми, блеклыми, словно телячьими, глазами, чтоб потом, видно, рассказать на вечерках как следует; Хадоська ж только и ждала, когда она замолчит, когда догадается уйти: ни сама она, ни ее новости Хадоську не интересовали. Однако Маня и потом, когда говорить уже было не о чем, стояла, молчала, моргала телячьими глазами, пока Хадоська первая не ушла в свою палату. После этой встречи Хадоська еще решительнее думала не возвращаться в Курени; поехать куда угодно, только бы не встречаться с бедой своей, с Евхимом, со страхом.
Не первый раз жалела, что родственники все живут или в Куренях, или в селах поблизости. Как ни рассуждала, все выходило: самое лучшее, видно, остаться здесь, в Юровичах:
местечко большое, и угол под крышей, и работы - лишь бы охота была: еще раньше узнала. В этот вечер снова говорила с местечковыми: лежала Хадоська теперь в большой палате, рядом было много юровичских - и квартиру и работу, можно сказать, нашла...
С нетерпением, с деловитой озабоченностью выглядывала в окно - не покажутся ли отцовы сани, обрадовалась, засуетилась, когда увидела знакомого рыжего конягу. Но когда отец и мать вошли в коридор, высказать желание свое не сразу осмелилась.
- Ой, мамо, что я вам скажу! - нарочито весело, словно ласкаясь, прижалась Хадоська к матери, когда родители собрались ехать домой.
- Что ж ты скажешь? - Мать гладила ее голову, ждала:
скажет какой-нибудь пустяк.
- Только вы не обижайтесь, - уже без улыбки, предупреждая, попросила Хадоська. - Хорошо?
- Чего ето? Что ты удумала?
- Удумала! Только я хорошо рассудила все, мамо! Не думайте, что ето ветер в голове!.. Не подумаете?
- Дак ты скажи вперед... Ну, не буду!..
Хадоська вдруг оробела снова. Она помолчала; собрав силы, не глядя на мать, выпалила почти в отчаянии, одним дыханием:
- Мамо, я хочу тут остаться. В Юровичах...
Хадоська, хоть и не смотрела на мать, видела - мать глянула на нее, не понимая:
- Чего ето?
- Жить тут, мамо. Работать буду...
Мать молчала с минуту, вновь глянула на дочку, потом на отца, будто сама не могла понять.
- Вот удумала! - промолвила, как бы не веря. - Удумала!
- Я давно уже ето, мамо...
- Удумала! - Не хотела слушать мать. - Ето ж надо!
Додуматься до такого!
- Мамо, вce равно - пора уже мне. Не век же при вас...
- Тесно тебе, плохо тебе при батьке да при матке было?
- Не тесно и не плохо, мамо. А только... Не хочу я туда, мамо!..
Мать не сразу нашлась что ответить. Еле сдержалась, скрывая жалость к ней. Отец повертел в руках кнутовище, поддержал:
- Матка, вроде, правду говорит.
- А разве ж не правду! За батьком, за маткой когда какому дитяти плохо было? Кто ето, разум имеючи, батьки, матки чураться будет? ..
- Дак разве ж, мамо, я чураюсь?
- А не чураешься - дак и хорошо! - Мать не дала дочке говорить. - За маткой, за батьком всегда хорошо! Только - чтоб скорей до дому, просись! Скажи: и так заждались, изболелись душой! Наездились, дождаться не можем, когда уже привезем домой! Братики, сестрички ждут не дождутся... А ето, глупость всякую, выкинь! Не думай ничего попусту!
И, давая понять, что говорить больше нечего, мать прижала Хадоськину голову, поцеловала. Торопливо отвернулась, пошла из больницы. Отец зашаркал мокрыми валенками вслед.
На другой день санитарка сказала Хадоське, что пришли какие-то два парня, просят, чтоб вышла. Хадоська, лежавшая на койке, только нахмурилась, недовольно поджала губы.
Кто-то из женщин помог:
- Передайте, что хворая, не может выйти...
Женщина в халате с мокрыми пятнами и с мокрыми, красными руками - мыла, должно, что-то - постояла, удивленно посмотрела на Хадоську, будто ждала, что та передумает, неохотно открыла дверь. Тогда послышался разговор из коридора: кто-то громко, может, нарочно, чтоб слышали в палате, грозился, что, "если она не выйдет", вломится прямо в комнату. "Так и заявите!.." наказал голос весело, как бы со смехом.
- Вот ето кавалер! - похвалили в палате. - Придется встать!
- А то и вправду - вломится! Хват, видно!..
- А то, может, я за нее покажусь? .. А, побоялась!..
Под шуточки женщин Хадоська быстро переплела, завязала косы, поправила халат: этот баламут Хоня и в самом деле может вломиться, не отстанет! Санитарка, вытирая руки, весело, с одобрением пропустила ее мимо себя.
- Ты что ж ето, признавать не хочешь? - захохотал Хоня, подал Хадоське холодную, твердую руку.
За ним пожал руку с геройским видом Алеша Губатый, подтрунил в тон Хоне:
- Задается! Куреневские лапти, думает!