Выбрать главу

- Как все. Жить.

Миканор встал, надавил на задник сапога. Опять посмотрел проницательно:

- Кто ето научил тебя? Батько или Евхим?

Степан еще больше смутился, покраснел.

- Сам я...

- Сам?! - Миканор пристально взглянул на Степана: думал найти дурня! Сказал спокойно, насмешливо: - Иди скажи отцу или брату,.. Скажи: мы не такие дурни, как он думает!

- Чего? - не понял Степан. На лице его появилось растерянное и глуповатое выражение.

- Скажи, пусть сам придет! - жестко произнес Миканор.

- Чего? Он и меня не пустит...

Миканор собрался идти мыться.

- Вы мне... не верите?..

Миканор рассердился:

- "Не верите? Не верите?" Знаю я вас! Твой отец тоже сиротою прикинуться умеет!.. Слезу пустить!..

- Мне батько не указ. У меня своя голова, - в Степановом голосе послышалось упрямство. - И Евхим мне не пара!

- Пара не пара, а одного поля!..

- На одном поле разное расти может. Не обязательно - какой батько, такой и я.

- Не для вас ето! Ясно? - нетерпеливо перебил Миканор.

- Дак... как же мне? - Степан ссутулился, будто просил о пощаде.

Миканор почувствовал жалость к нему. Он потому и злился, что все время одолевала отвратительная жалость. Какой не должно было быть. Переборол ее, отрезал:

- Не путайся в ногах! Вот как!

Зачерпнул корцом воды и наклонился над корытом. Уже за спиной услышал неожиданное:

- Дак... бывайте здоровы!..

Хорошо, не было в это время матери в хате. Когда вошла, спросила, зачем приходил Степан, Миканор только махнул рукой. Знал, что матери лучше не говорить об этом.

Весь день было не по себе: назойливо преследовало ощущение вины, словно нечестно, дурно обошелся со Степаном.

Никак не мог отделаться от мысли, что Степан и отец его - разные люди, что из Степана, не секрет, мог бы выйти толк.

Поддержал в себе прежнее убеждение: то,что может быть, еще не значит, что - обязательно будет; что Степан не может - если захочет отец - не пойти за ним, за Евхимом, за всем кулацким кодлом. Убеждал себя: правильно сделал, так и надо. Старался не признаваться, что жестко обошелся со Степаном, нетерпимым был особенно потому, что Глушаки - за это уже не раз цеплялась мать - хоть и не близкие, а свояки. Он и матери говорил и сам думал, что считать таких свояками можно только в насмешку ему; однако, что там ни говори, родство все же какое-то было и, что ни думай, какую-то тень на него бросало. Сознание этого вызывало у него особенную злость на Глушаков, будто они хотели подкопаться под него таким способом. Поэтому считал, что с ними надо быть особенно твердым, беспощадным. Поэтому не хотел, чтобы разговор со Степаном знала мать.

Нередко проводил вечера в Миканоровой хате Андрей Рудой. Сосал свои деликатные папиросы-трубочки, пускал ноздрями, будто выписанные, изящные колечки дыма, слушал других, вмешивался со своими суждениями, советами. Тем, как он слушал других - прищурив глаза, с покровительственной усмешечкой, когда говорил поучительно, тоном старшего, мудрого, он как бы показывал, что понимает и в этом достаточно, очень даже может быть больше других. Он так держался, будто был здесь не гостем, которого никто не просил, а едва ли не главной особой, во всяком случае вторым после Миканора. Миканор, которого не однажды Рудой дополнял, а как-то взялся даже поправлять, вскипел:

- Дядько, чего вы суетесь всюду! Куда вас не просят!

Без вас разберемся! Пришли, дак сидите тихо - ясно?

- Ты чего кидаешься? - не хотел ронять достоинства Андрей. - Ежели советуют, так сказать, благодарить надо.

Что помогают разумным словом. А не рычать!

- Я не рычу! Я предупреждаю, чтоб не разводили тут свою агитацию и чтоб не подрывали авторитет! Ясно?

- Я только хотел помочь! Чтоб авторитет был, следовательно, больший! Рудой встал, не скрывая, а даже нарочито показывая, что его неблагодарно оскорбили: за его же доброе! С достоинством заявил: - Я думал уже, так сказать, присоединиться. Собрался уже написать прошение. Ну, а раз ты так кидаешься, то, следовательно, подожду.

Он не спеша пошел к двери, стукнул дверью. На другой день он подкараулил Миканора около Хведорова амбара, поздоровался с тем великодушием, которое показывало, что хоть и виноват Миканор перед ним, он готов забыть обиду.

- Я напишу прошение, - сказал так, будто хотел успокоить Миканора. Только чтоб мне, следовательно, интеллигентную работу. Чтоб бухгалтером, например. Или кладовщиком...

- Сразу вы, дядько, выгоду ищете, - упрекнул Миканор.

- Ето выгода наперво, так сказать, колхозу, - поправил Миканора Рудой. - Потом уже мне... - Добавил поучительно: - Надо ценить грамоту! И использовать грамотного как кадрового специалиста!..

Миканор примирительно сказал, чтоб подавал заявление, пообещал подумать о просьбе...

3

Все в Куренях заметили: колхозники очень держались друг друга. Недавно, казалось бы, чужие, теперь вместе были в гумнах, на работе, вместе вечерами. "Как свояки", - удивлялись люди. Колхозники будто устанавливали свое родство, отличающееся от того давнего, извечного, что всегда и всюду почитали люди.

И еще заметили в Куренях: колхозники словно гордились собой, своей решительностью и умом. Смотрели на других, будто на темное стадо, что ничего не видит и не понимает.

И не только от Миканора, - такое можно было слышать и от Хведора, и от Зайчика. Зайчик, тот нарочито потешался, поддевал, лишь бы поспорить, лишь бы посмеяться над куреневской слепотой да скаредностью.

У тех, что не шли в колхоз, была своя убежденность и, значит, свои соображения, свои ответы, в которых было тоже немало насмешки. Так что Зайчику давали бой, и бой этот Зайчику не просто было выиграть. Можно сказать, что бой этот никогда не кончался чьей-либо победой; и одни и другие бойцы расходились, не поддавшись, со своими убеждениями. Ему, этому бою, можно сказать, не было конца.

Миканорова хата была в этом сражении своего рода штабом, от которого во многом зависит, чем кончится теперешний наиважнейший в истории Куреней бой. Все в Куренях с волнением смотрели на окна, что красновато светились, для одних - тревогою, угрозою, для других - надеждою, обещанием добрых перемен Все старались выведать, что там делается, в этой неспокойной хате, чего там ждут, что готовят...

В Миканорову хату раньше, чем во все другие, приходили важные для колхоза, а значит, так или иначе и для всех Куреней новости. Новости эти приходили обычно с Миканором: он распрягал на Хонином дворе коня, усталый, запыленный входил в хату, где кроме матери и отца встречал обычно и многих из своей новой семьи. Это он, хлебая борщ, под невеселым взглядом Даметихи доложил, что молотилку, на которую надеялись, не дадут и надо, не секрет, полагаться пока на свое, на цепы. Сюда сразу привез он, довольный, с гордостью, три мешка отборных, сортовых семян жита и ячменя, доставленных в Юровичи из-под Гомеля, из специального совхоза. Миканор разрешил развязать мешки, посмотреть, какие они, эти семена, что словно таили в себе заманчивое чудо будущего лета.

Среди забот, которыми жили собиравшиеся в Миканоровой хате, наиболее важными были заботы о земле, о великом переделе, - его что ни вечер вспоминали, что ни вечер

обсуждали. Передела этого ждали особенно, в рассуждениях неизменно чувствовалась тревога - как бы, чего доброго, не запоздали с ним: самая пора пахать под озимые. Однажды заговорили, что некоторые, хоть и знают, что должен быть передел, собираются пахать свои полосы, хотят пахать свои полосы и у цагельни. Хведор Хромой сказал, что и Вроде Игнат собирается пахать; когда не Хведор спросил, не боится ли он, что старание его пропадет, - тот ответил, что никакого передела не будет, что все это выдумка тех, кому нечего делать, кто хочет нажиться чужим добром. Миканор, услышав это, с возмущением заявил, что это разговорчики вредные, с кулацким духом, что такие разговорчики надо пресекать со всей строгостью. Он снова заявил, что передел рано или поздно, но будет обязательно и надо, чтобы никто в этом не сомневался. Однако сомнения были, - не одного колхозника тревожила возможность такого поворота, что ебли и будут делить, то может получиться и так, что нарежут не обязательно у цагельни, а где-либо в другом месте; так что от этого передела немного радости будет. Миканор и на это отвечал, что договорено выделить массив на лучшей земле, что Апейка сам согласился, чтобы выделили не какую другую, а ту, что у цагельни.