Удивительные видения, которые еще жили в ней, звали ее в мир чудес. Но удержать в этом мире долго не могли: снова и снова в мечты ее врывалось воспоминание о Василе. Самая дорогая надежда грозила теперь самой горькой утратой...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Выехали под вечер. Едва только миновали березнячок за местечком, надвинулись сумерки. Лес здесь и днем темный, сосны да сосны; теперь ехали, как в черной канаве. Ехали не торопясь, Апейка сказал, что спешить незачем: времени с избытком, поезд будет в полночь.
Где-то поверху ходил ветер, а на дороге, внизу, было тихо. Только однажды, когда справа открылось серое поле, ветер широко ворвался на дорогу, стал мокро сечь в лицо. За полем дорога снова вошла в черную канаву леса, в тишь и дремотность. Может быть, потому и говорили мало, что вокруг были тишь, темень и безмолвие. Женщина пробовала завязать разговор, пожалела вслух, что вот зима подступает, скоро морозами возьмется. Апейка для приличия поддержал разговор. И еще раза два поддерживал неохотно, и разговор снова затихал, будто глох в тяжелой лесной тиши. Так и ехали почти все время - дремля или молча думая каждый о своем. Только Игнат время от времени, как бы спросонья, нокал, помахивал кнутом; нокал так лениво, что кони почти не обращали внимания.
Лес выпустил их только около самых калинковичских хат; сразу за соснами заблестели огоньки, началась улица. На улице и кони и люди почувствовали себя веселее. Кони, кажется, без Игнатовых вожжей, сами побежали рысью; так рысью и докатили до длинного и широкого, с освещенными окнами, здания вокзала. Почти сразу, как только вошли в зал, там началась толкотня, все ринулись к дверям, что выходили на перрон, зал наполнился нетерпеливым гомоном, криком. Забеспокоилась и попутчица Апейки, тоже засуетилась: скорее бы надо билет, не опоздать бы, - но Апейка успокоил, что по времени это не их поезд, а гомельский.
Так оно и было: поезд шел на Гомель. В опустевшем и поутихшем зале взял Апейка в кассе два билета, на Минск через Жлобин; рассмотрел, проверил их и так и на свет; Игнат, следивший за всем, решил наконец, что задачу свою выполнил и теперь имеет право считать себя свободным. Он снял шапку, с шапкой в одной руке и с кнутом в другой сказал, чтоб возвращались живые и здоровые, и вразвалку, спокойно подался к дверям.
Сидели вдвоем на диване, долго говорили. С простодушием живой деревенской женщины спутница откровенно делилась всем, что было на душе: и беспокойством, как там муж один с детьми управится, и надеждой на сестру, которую она просила, чтоб приходила присматривала; и заботой, как там будут ее коровы без нее, - она была дояркой в колхозе, - наверно, забудут совсем, пока она вернется снова.
Не скрывала и страха, как бы чего плохого не случилось с Лыской: занемогла что-то как раз перед отъездом. Апейка и слушал, и сам спрашивал, и думал рассеянно о своих оставленных, незаконченных делах, а больше жил ощущением усталости, предчувствием передышки, ожиданием как бы праздника.
Одесский, который по пути в Ленинград должен был довезти их до Жлобина, пришел в третьем часу ночи. В теплом, полном сонных людей вагоне им не сразу удалось втиснуться на скамью: всюду лежали, сидели, храпели бородатые мужики, городские парни, женщины в платках, с мешками, дети.
Немолодая, говорившая баском проводница, разумеется, нашла бы место двоим участникам сессии ЦИКа, но Апейка не заикнулся об этом. Нашел место Анисье, устроился сам. Ему долго не спалось, потом вагон закачал, убаюкал; Апейка почувствовал себя очень легко, беззаботно. Проснулся он оттого, что заболела шея: сидеть было неудобно, не на что опереться; сонным взглядом отметил в окне светло-серый широкий простор снега. Отвернулся, сменил положение, опершись о чемодан, попробовал заснуть снова.
В Жлобин приехали в сумерки. Огни горели тускло и редко, но еще непривычный снег веселил все. Бодрила снежная, с примесью угольной гари, свежесть.
В зале было полно народу. Фонари над людьми еле мерцали в пару и дыму. Не умолкал гомон. Чувствовались сразу тепло, тяжкая духота. Не так просто было протиснуться в зал. Оконце кассы облепили - и не -думай пробиться. Апейка и не стал пока пробиваться: до поезда на Минск было несколько часов, можно не спешить компостировать билет. Заметив в углу буфет, направился с Анисьей туда.
Распаренная, грузная женщина в жакетике, что трещал на груди и на боках, торговала пивом, чаем, водкой. Больше - пивом из бочки, около которой под насосом мутнела пенистая, с пузырями, лужа. Жакетик на ней был мокрый, мокрыми были красные руки, которые она время от времени вытирала о жакет. Анисья не сразу сообразила, чего ей взять; с серьезной миной, будто решилась на что-то важное, наконец выговорила: чаю и пива стакан. Коржика не надо: коржики есть свои. Себе Апейка попросил кружку пива. Пока буфетчица на-ливала, осмотрелся, где пристроиться. Хотя бы местечко на единственном столике, залитом пивом, замусоренном объедками рыбы, картофельной кожурой. Прислонился у окна, что с внутренней стороны слезилось мутными потеками.
За окном была заснеженная площадка, с голым кривым деревом, с клочьями соломы на снегу, следами саней, лаптей, копыт, конской мочи. Понемногу светало. Потягивая пиво, закусывая домашним хлебом и мясом, Апейка сквозь трезвон в недоспавшей голове слушал, как разговаривали рядом два парня.
- Пиво - гадость. Как телячье пойло... С водой, наверно...
- Была бы таранка - дак и это в смак пошло б...
- В Гомеле пиво отменное, жигулевское. А то еще - бархатное...
- Мы сами сушили рыбу. Когда в Пхове работал. Посолим, повесим на веревку во дворе. Вот закуска!
За столом парни здоровенные, мужику уже осоловели от водки, от пива, размахивали руками, размазывали локтями и рукавами мокрую грязь на столе; тяжело ворочали челюстями, жуя. То и дело раздавались матюги. Особенно горланил один, черномазый, вертлявый, нахальный, что наседал на рослого, рыжего: "И ты, ты уступил?!" Другие подпевали ему.
- А что я мог? Что мне делать было?! - оправдывался рыжий.
Он взял огурец, стал смущенно жевать.
- Что?! - Чернявый окинул глазами дружков. Все ржали. - Что, спрашивает! - Он скривился, плюнул через плечо. Объявил: - Г... ты!
Апейка огляделся: недалеко от стола девушка с книжкой, хмурится, посматривает исподлобья, со страхом и отвращением. Рядом мать прижимает малышку, закрывает собой от ругани, от крика. Видна только ее спина да платок. Другие смотрят - кто недовольно, кто безразлично. Есть и такие, которых компания за столом интересует; наблюдают и слушают...
Где милиционер: неужели не видит, не слышит? Почему другие молчат, терпят? Не сдержался, протиснулся к чернявому.
- Нельзя ли потише немного? И попристойней!
Чернявый не сразу понял.
- Что? - Он уставился тяжело, с пренебрежением, со злобой всмотрелся. Прис-стойней! - цыркнул через плечо: - Т-ты кто такой?
- Можем поближе познакомиться. Если не уймешься...
Твердый тон Апейки, жесткий взгляд не смутили его, даже подзадорили. Пьяный, багровый, привстал, отодвинул ногой табуретку. Готов был ринуться в драку. Но дружки ухватили за руки, оттащили. Насильно посадили.
- И вообще, пора бы освободить стол. Засели, паны!
Апейку поддержал ропот. Подошел и невидимый до сих пор милиционер, стал проявлять должностной интерес. Чернявому дали папиросу, он закурил. Бросил на всех злой взгляд.
Апейка отошел. Недалеко от него освободили от мешков место на диване. Он и переволновавшаяся землячка сели.
Слышал рядом голоса одобрения: "Правда, как паны!", "Расселись, и не скажи им!", "Так и надо с ними!" Чтобы не выдавать себя за какого-то героя, - подумаешь, геройство! - сделал вид, что не слушает, устало положил голову на ладони, облокотясь на чемодан на коленях. Будто хочется спать.
Он и хотел спать и потому быстро успокоился после стычки с молодцами. Но сна не было. Слышал, как стукают раз за разом двери, как плачет близко ребенок, как где-то подальше хохочут; слышал, как гулко прогрохотал за окнами паровоз. Подумал: вот сидишь дома - и кажется, все сидят дома; едешь по району - кажется: весь мир в районе. А тронешься в дорогу - будто весь народ в дороге; сколько народу - детей, стариков, мужчин, женщин - в дороге! Будто и нет хат, хлевов, оседлости.