— Не хочется…
— Если ето правда, что вы говорите, что вам не хочется, то, значит, вы не такой хитрый! — Однако говорила и смотрела так, что Глушак чувствовал: не верит.
"Злая ж, собака!.. Зыркнет — будто в нутро, поганка, влазит!." Глушаку уже не хотелось говорить: нехорошим становился разговор. Перевел на другое: вот же, лихо ему, не повезло, выбрался раз в год купить кое-что и такая неудача! Будто лишнего времени много, чтоб мотаться попусту туда-сюда.
Деликатный Эля вежливо, доверчиво покачал головой: конечно, жалко вернуться домой, не купив ничего. Годля и словом для приличия не отозвалась, стрельнула только глазом, вдруг заторопилась в сарай по какой-то хозяйственной надобности.
"Вам, говорит, разве не хочется — пролетаром?!" — вспомнил Глушак, вернувшись к возу. Поправил седелку, высвободив гриву лошади из-под хомута, но делал все как во сне, не видя: его переполняло беспокойство. "Разбередила душу, одноглазая!" — бросил недобрый взгляд на Годлин двор.
Вспомнил, отметил особо, будто угрозу какую: "Значит, вы не такой хитрый!"; начал удивленными, встревоженными мыслями кружить вокруг Нохима: что придумал, хитрый торгаш! Придумал такое, что сроду не пришло бы в голову ему, глупому куреневскому лаптю! Сам решил распотрошить, своими руками, все, что наживал день за днем, годами! Во всем этом угадывался такой огромный, страшный смысл, что в груди у Глушака леденело.
Будто на привязи держало его здесь — дождаться Нохима, расспросить обо всем: выпытать, вызнать все, что можно Но стоять на виду, перед окнами этой ехидной еврейки, мозолить глаза глинищанским сплетницам было ни к чему: совсем ни к чему было показывать всем свой страх и свою озабоченность. К тому же и не большая радость — сидеть без толку, томиться ожиданием. Рассудил — податься пока в Туманы к свояку: и дорога недалекая, и, возвращаясь, остановиться можно тут снова, как бы просто так, по пути назад…
И заодно узнаешь там, может, что-либо — что делается на свете…
Когда ехал, поглядывал на шлях: думал, Нохим встретится, но того не было видно. Так и докатил до Туманов.
Баран Игнат — тумановский свояк — был дома; не обрадовался, не удивился, но обычая не нарушил: достал бутылку самогонки, поставил на стол. Рыжий, косматый Игнат, скоро осоловевший, уставясь глуповатыми глазами в стол, почти все время молчал: недаром дали прозвище — Баран. Но Глушак узнал, что надо: и здесь вертятся голодранцы; сами влезли в артель и других тянут чуть не силой. Только другие — поумнее, хозяева — не спешат, косо посматривают: решили твердо жить по-своему, на своей земле, со своими конями…
Оттого ли, что выговорился с толковой Баранихой, оттого ли, что выпил, на душе было веселее, когда ехал обратно в Глинищи. Еще с улицы заметил, что Нохим вернулся:
во дворе стояла телега. С легким, хмельным настроением остановил коня, привязал к штакетнику. Сарай был открыт, и Глушак сразу направился туда. Он не ошибся: Нохим был в сарае. Глушак сказал "добрый день", с интересом посмотрел, как Нохим кормит коня. Нохим, было видно, ухаживал за конем не первый раз, но Глушаку не доводилось видеть торговца за таким занятием: привык видеть в лавке. К тому же и на одежду нельзя было не обратить внимания: и рубашка посконная, холщовая, и штаны домотканые — мужик, да и только! "Из кожи лезет — хочет показать, что трудящий тоже!" — заключил Глушак, но не сказал об этом ни слова.
— Что ж не торгуешь? — добродушно попрекнул он. — По два раза приезжать приходится!
— А хоть бы и двенадцать раз — все равно замок был бы на лавке. — Нохим вытер белые руки сеном, заявил: — Не торгую.
— Почему ж ето?
— Нечем торговать. Разорился совсем.
Глушак подумал: "Каждый рад был бы разориться, как ты! Денег, видать, считай — не пересчитаешь! Упрятал куданибудь!" — но сделал вид, что поверил, бросил, будто сочувствуя:
— Оно конечно. По теперешнему времени не разгонишься очень.
— Можно было бы и развернуться, если б умение да если б не добрый Нохимов характер. Все пошло людям, Халимон, можно сказать, задаром. Пустил по ветру все добро, дурная голова, а не заработал от людей и спасибо! Не то что грошей! Батько мне говорил: "Не умеешь торговать, Нохим, — не берись!
Торговать — ето не сапоги шить!" Торговля ловкость любит, а ловкости у меня нет! А если ловкости нет, дак и торговли нет! Есть только одни мыши на полках! Вот что есть!
— Мышей у меня своих хватает, Нохим. Соли, может, найдется с полпуда?
— Разве что тебе только, из своего запаса. Из того, что себе приберегал про черный день. — Нохим вышел из сарая, закрыл ворота. — Бросил совсем торговлю я. Вижу уже: не за свое дело взялся. Батько мне тогда правду говорил. Мое дело, Халимон, в мастерской сапоги шить. Ты ж, может, помнишь, что я когда-то в сапожной каморке горбился? Из рабочих людей, из рабочего класса вышел, сам знаешь. Дак куда уже нам, рабочему классу, в торговлю лезть?
— Ты совсем ето — закрыть хочешь? — не верилось Глушаку.
— А чего тут закрывать! Закрылось уже, можно сказать!
Само! Чего там было закрывать — бутылка какая керосина, три пачки спичек да горсть соли! Только звание одно, что лавка, торговля своя! Только руки пачкал, дурная голова!
Было из-за чего слушать, как тебя всякий, извините, называет нэпманом, капиталистом, буржуем! Из-за какой-то бутылки керосина, что ты дал советскому крестьянину! Зачем мне ето нужно, Халимон?! Разве я сам — какой враг советской власти? Я только добра хотел власти, помочь хотел!
А если вам не нравится ето, дак зачем мне оно! За что я мучиться буду! Вернусь назад, в рабочий класс, в сапожники. В артели сапоги шить буду!
Уже когда Нохим набыпал в сумку соли, Глушак не выдержал, поинтересовался осторожно:
— Слышал я, что Ицко уехал куда-то?
— Уехал… — Нохим вздохнул, почувствовал Глушак, неискренне; глянул внимательно и, как мог, приязненно:
— А что там еще говорили?
— Ну, что уехал куда-то…
— Уехал, кинул батька. Сказал мне: с таким буржуем, как ты, стыдно жить в одном доме! Бросил все и уехал!..
Вот вырастил дитя, Халимон!..
Глушак пристально следил: может, проговорится хоть словом, проронит что-либо для догадки, — нет, ведет осторожно, хитро. Старик поддел:
— В Москву, говорят?
— В Москву или в Киев — кто знает! Не пишет! — Нохим покачал головой, будто укорял сына.
— Учиться, говорят?
— Нет, брехня! — возразил не очень спокойно Нохим — Куда уж ему учиться, Халимонко! Работать на завод отправился! В рабочий класс пойду, говорил!..
На обратном пути Глушак припоминал, взвешивал все, что услышал, узнал. "В артель сам! — не переставал он удивляться. — Сам закрыл лавку! Добро, богатство все сплавил!.. И может, по дешевке, не врет, видно…" Глушак, удивляясь, подумал, что, если б не прозевал, можно было бы приобрести кое-что по дешевке, но трезвость сразу подавила эту мысль: "Приобрести, пришло же в голову такое!.. Сам закрыл лавку, богатство сплавил! Ицка в город послал!..
Чует, значит, что не к добру идет все, что добра не жди!.."
С обычной завистью к Нохимовой изворотливости, с неизменным выводом: нет на свете человека хитрее еврея — тяжко легла Глушаку на душу тревога: надежды на путевое нет, погибель идет! Сам Нохим чувствует!..
После встречи с Нохимом много дней и ночей беспокойно рассуждал: надо было и ему, Халимону, что-то предпринимать, как-то выбираться из трясины, в которой вязли ноги и которая могла вскоре затянуть всего. Мысленно блуждая в этой трясине, ища и не видя желанного островка, где можно было бы чувствовать себя спокойно, Глушак часто прямо-таки ненавидел Нохима: ему, ловкому торгашу, хорошо; он — как птица, сел, посидел, взмахнул крыльями — и догони его. Он и в новом месте вывернется, шире других воссядет! Ему все города, весь мир открыт! А ты — как ты выскочишь, если ты без земли, без гумна, без амбара своего — что червяк! Что голь вшивая! Чем больше размышлял Глушак, тем тверже становилось убеждение: как бы там ни было, ему нельзя пускать на ветер все добро, отдавать самому за бесценок. "Держаться, держаться надо, хоть зубами, до последнего!" приказывал себе старик. В этом он видел смысл теперешней своей жизни среди трясины, в которую завела его судьба. "Держаться до последнего — ждать!