— Да вот, ждать, поглядывать приходится! Черт же его знает, что еще будет! — Цацура засмеялся. — Нужен ли еще теперь тот хомут — женка.
Глушак, хотя и уловил намек на Евхима, засмеялся невеселой Цацуровой шутке. Похвалил за ум.
Еще тревожнее было на душе у Глушака, когда ехал от Хрола. Брал напрямую, через болото; хоть дождей давно не было, конь то и дело хлюпал в черном, болотном киселе, увязал до колен, выше колен. Болото здесь было не очень широкое, только вправо и влево сплошь зеленели кочки.
Сколько видели глаза — по обе стороны кочки, осока, редкие чахлые кустики, а впереди берег поднимался недалеко.
Только вблизи берега перерезала болото речка, через которую перебирались вброд. Здесь было набросано немного ветвей, но, гнилые, осклизлые, они были так втоптаны в жижу, что и на них конь увязал по брюхо, а речная вода достала Глушака на возу. На самой середине речки чуть не увязли совсем; Глушак думал уже, что придется лезть в грязь, помогать коню, но конь все же вытащил телегу на берег.
Здесь уже недалеко была твердая дорога, колеса покатились по песчаным колеям.
Глушак как в тумане видел и это болото, и голое песчаное поле, и теплый соснячок у дороги. В ушах засело, не умолкало брезгливое Хролово: "Слизняк!"; слышал все время: "Так и надо вам!.. Раздавят вас!.." Спорил, мысленно доказывал: не время, не момент, знал, что нечего и зубы показывать — обломают сразу; а Хролово: "Слизняки!" — все бередило его.
"Ухватись только за чью-нибудь шею пальцами своими — рубанут так, что и руку не вернешь! Не то что руку — аи голову! Сила, власть у них! Ге-пе-у!.. Было время, когда поляки, немцы были, — сплыло!.. Остается только ждать, когда господь снова вернет!.." Но когда вспоминал Апейку, налог, который ждал его в Куренях, злоба, огромная, на весь мир, захлестывала всего, все рассуждения. Нельзя было ждать. Не было мочи ждать. Надо было делать что-то. Что?!
Только распряг коня, зашел в хату, не успел разуть мокрые кожаные лапти, — появился Евхим. Прикурил от уголька в припечке, сел на привычное место, у стола, глянул насмешливо:
— Ну что, добились, тато, правды?
— Добился… — Глушак изо всей силы швырнул лапоть под лавку.
— Надо было проверить!
Глушаковы руки непослушно затряслись. Не мог развязать оборку на другом лапте. Вдруг плюнул, закричал на Евхима:
— Надо не надо, а и на рожон нечего лезть! Жить надоело?
— Не надоело, — как бы повинился Евхим. — Только ж — и так жить…
невмоготу!
— Ну, дак высунься еще раз! Может, в Гепеу заберут!
Вмоготу будет!
— А, все равно! Чем так жить! — В Евхимовом голосе были такая нетерпимость и бесстрашие, что старик оторопел.
— Дурень! — пожалел его Глушак.
Евхим смолчал. Докурил папиросу, послюнил окурок, лениво поднялся. Бросив окурок в мусор у печки, лениво толкнул плечом дверь в сенцы.
Было темновато, и Глушак зажег лампу. Вынул из коробочки столетней давности очки, зацепил веревочкой за ухо. По всему было видно, что берется за дело серьезное, важное: с такой серьезностью только молился да — в последнее время — читал газеты; он разложил их по порядку — "Советскую Беларусь", «Бедноту», «Правду». Взял первую и, наклонясь к свету, острыми, хориными глазками побежал по странице, пока не нашел — "Вести из-за рубежа".
В этот вечер повезло; руки нетерпеливо задрожали, когда разобрал большие черные буквы: "Польша готовит войну".
Так было написано черным по белому; в другой раз прочел: "…готовит войну". Полный надежд, от которых даже захолонуло в груди, влип в газету, шевеля сухими губами, разбирал слово за словом. Определенного ничего не было, все писали вообще, однако и это радовало, обнадеживало, — сам Ленин вон говорил, так и написано, еще в двадцатом году: что Польша стремится в Белоруссию и Украину! А вот же так прямо и написано: "Польша вооружается при помощи иностранного капитала!.." Будто специально для него, чтоб знал, чтоб не сомневался!
В других газетах — не напрасно, значит, потратился — вычитал, что на советскую землю совершают налеты белогвардейские и китайские отряды. Это, правда, не так радовало, было черт знает где, как на том свете; да и статья была вся злая, все грозилась тем китайцам и белогвардейцам дать отпор, однако и это поддерживало надежду: война готовится! Вот еще: "Китайские хищники готовятся к новому нападению… Китайские генералы группируют значительные военные силы около нашей границы… Хотят спровоцировать войну!.."
Даже пот прошиб. Уже не было ощущения слабости, когда читал, что хлебозаготовки надо выполнить полностью и в срок, что надо беспощадно ударить по враждебным кулацким элементам, которые будут стремиться сорвать важнейшую государственную кампанию. Все внутри кипело, к злобе примешивалась и тревога. Он снял очки, положил в футлярчик. Стал на колени перед образами.
В темени на полатях обступило слышанное, виданное за долгий, напрасный день; снова увидел очередь в юровичской приемной, Апейку, Хрола. Снова начала жечь злоба, едва вспомнил: "Нам надо много хлеба". Лихоманки вам, хворобы, а не хлеба! Он сам не заметил, как зашептал эти слова так, что старуха рядом заворочалась. После минутного наплыва неприязни к ней пришли мысли про Хрола, про Евхима. Дураки, сами готовы подложить головы под колеса! Подложите, если жить наскучило! Подставьте — увидите! Гепеу сама рада будет — так даванет колесами, что головы глупые хряснут, как гарбузы!..
Подложив голову под колеса, не остановишь их! Сила нужна! На силу сила! Поддержка нужна! Война! Одна надёжа — война!.. Со злобой подумал: пишут всё — будет, будет, а — нет и нет! Всё «готовятся», «готовятся»! Как ни болела душа, разум повелевал: "Не время! Лбом стену не прошибешь! Ждать — одно остается. Молиться богу да ждать! Одно — ждать момента!"
ГЛАВА ШЕСТАЯ
После того как докосили вместе, вместе уже выходили и жать. Становились в ряд, зажинали все сразу и шли так, нагибаясь, кладя за собою снопы, оставляя позади желтую пажить. Когда сжинали одну полосу, толпой, разговаривая, шли все на другую.
Вместе свозили снопы. Еще каждый на своем возу, своем коне, но уже не в свои гумна, а в назначенные. Жито — в Хведорово гумно, овес и пшеницу — в Грибково, а гречку и просо — к Алексею Губатому. Это более всего удивляло куреневцев. Все же стога и бабки, хоть и косили и жали вместе, стояли у каждого на своем наделе, были еще вроде бы своими, отдельными. Здесь начиналось уже иное.
Легко было заметить, что событие это по-разному волнует тех, кто работал на своих полосах. Одни принимали все очень спокойно, как далекое, чужое: что нам до того, куда везут, пусть хоть в болоте потопят! Другие смотрели не только с любопытством, но и как бы с беспокойством: надо ж на такое осмелиться, не побоялись. Третьи только головами качали, судили недобро меж собой, пророчили, что все это ни к чему, глупые выдумки. Как бы похваляясь хозяйственностью, мудростью своей, давали понять друг другу, что они не такие дураки, что надо держаться своего, надежного.
Одни посматривали на возы, что ползли в чужие гумна, молча, с какой-то задумчивостью; другие дразнили, подсмеивались: "Места в своих мало уже?.. Или, может, лишнее?", "Или Грибок лучше постережет?", "Так веселей, должно быть: отдать свое, а потом ждать, когда Миканор поделит?
Выделит горсть из твоего же добра!.."
Когда сжали, свезли в гумна все, — стали сводить коров, коней, свозить телеги, плуги. Все, кто был в селе, толпились на улице; около каждой хаты, каждого штакетника стояли, смотрели женщины, мужчины, дети. Толпами больше, правда, дети — валили вслед.
— Дядько Иван, — орал Ларивон Зайчику, который шагал рядом с возом, понукая старого сивого коня, — чего это твой рысак так неохотно тянется? Как все равно в колхоз не хочет!
— Не торопится! — подхватил Хадоськин отец. Радостно, во весь голос съязвил: — Несознательный!
— Дай ему под пузо, поганому! — посоветовал Ларивон, довольный тем, что слушает столько народу. — Чтоб бежал и другим пример показывал!