— Только и всего! — коротко и неохотно возразил Чернушка
Ганне не хотелось спорить. Пришла посидеть среди своих, отдохнуть от работы. От немилой корчовской жадности!
— Жить, конечно, надо с чего-то, — рассудительно, для приличия, отвечала она мачехе. — А только, мамо, счастье не в одном богатстве…
— Кто ж говорит, Ганно. Я только — что про хозяйство думать надо. Как жить будешь — думать надо!..
— Если у человека счастье, мамо, дак и хозяйство значит что-то. А если нет — какой толк из всего!..
— Оно конечно, и без счастья не сладко! А как есть нечего будет, как зубы на полку положишь — вот будет счастье!
— Вроде там голодом морить будут! — отозвался Чернушка
— Переиначивать все страшно… — раздумчиво произнесла Ганна. — Да и то правда, неизвестно, как там будет.
Но только хуже, чем есть, вряд ли будет. Хуже, кажется, не бывает…
В хате у Василя так же сидели за столом, впотьмах хлебали борщ. Ужинали молча, пока в люльке не всхлипнул ребенок. Маня недовольно промолвила: "Опять! Как нарочно! Каждый раз, чуть присядешь за стол… А чтоб тебе…"
Произнесла злобно как проклятье, но Василь прервал ее, велел покормить ребенка.
Кончил Володя ужинать, полез на полати, перекрестился на образа дед Денис, зачиркал кресалом, хотел закурить трубку, когда мать, сидевшая у края стола, забеспокоилась вслух:
— Как ето оно теперь будет?..
— Свернуло, тем часом, с наезженной дороги, — отозвался дед. — По болоту прямо, по кочкам…
Василь молчал.
— Как?! — сказал с раздражением, с упреком. — Знать вам надо все, конечно! Забивать голову!..
— Дак как же не забивать ее? — словно бы просила и советовала мать. Тут же сам видишь…
— Вижу, вижу! — озлился Василь. — Своей сухоты мало!
— Дак разве ж ето обойдется так, Васильке?! — будто спрашивала и отвечала мать. — Думаешь1, все ето?
— Тем часом, ето начинается только! — поддержал ее дед Денис.
Маня от люльки вдруг вмешалась запальчиво:
— Пусть лезут, кому надоело жить! А мы — нам и так не погано!
— Ето начинается только! — снова подумал вслух дед. — Ето так не кончится!..
— То-то ж и думки всякие, Васильке…
Василь встал из-за стола, мать сразу отодвинулась, пропустила. Стала собирать ложки, медленно, будто ждала, как пойдет дальше разговор.
— Как оно кончится, никто не знает, — сказал Василь рассудительно, степенно, как и подобало хозяину, главному человеку в доме. — Нам и без того сухоты по горло! — Как бы попрекать начал: — Надо вот молотить жито, ячмень да овес! Да пахать! Хату достраивать надо, чтоб перебраться скорей! Чтоб дерево не погнило до того, как входить надо!.. — Помолчал малость. У цагельни озимые сеять думаю…
— Озимые должны уродить, — сказал дед. — Если погода не подкачает, должны.
— Хату надо чтоб помог доделать батько, — сказал Василь Мане. — Чтоб и Петра взял на подмогу.
— Поможет, я скажу, — пообещала Маня.
Тем и кончился разговор в доме Дятликовых: стали расходиться по полатям, раздеваться. Один дед, который и летом спал на печи, долго еще вертелся бессонно, не мог унять назойливый кашель…
Долго не спалось Хадоське. Она, как обычно, лежала на полатях с маленькими; меньшой, Антосик, скорчившись, толкал ее своими коленями в бок, льнул головой под мышку.
Хадоська ласково подымала его на руку, но через минуту он снова соскальзывал с руки, упирался головой под мышку.
Все малыши спали, только изредка с тихим, мерным дыханием сливалось глухое бормотание: детям что-то снилось. Сны им снились добрые, не будили никого; недаром Хадоське больше слышалось тихое, сладкое причмокивание.
Родители ж не спали; хоть сначала не разговаривали, Хадоська догадывалась, что не спят, думают о чем-то.
— Хозяева! — прохрипел неприязненно, с пренебрежением отец. — Сошлись, голодранцы!..
— Ты — богатей! — тихо попрекнула мать.
— Не ровня им, вроде!..
— Тише ты, — шепнула остерегающе мать. Снова упрекнула: — Нос задираешь!.. Гляди, как бы не опустили!..
— Кто ето опустит?
— Некому? Вот впаяют твердое!
— Не впаяют, — уверенно сказал отец. — Середняк, вроде!
— Сегодня середняк, а завтра захотят — прилепят твердое.
— Не прилепят! Не за что!
— Есть за что! Язык распускаешь очень! Смелый очень!
— Смелый! Что думаю, то и режу!
— Я и говорю!.. Да не греми! Детей разбудишь!
Отцов голос стал еще громче:
— И буду резать, что думаю! Молчать нестерпимо!
— Тише, говорю! — снова шепнула, прося, старая. Сказала с упреком: — О детях надо помнить!
— Ты только помнишь.
— И ты помни. Не одни!..
Отец плюнул и, слыхать было, грузно повернулся. Тоже долго не спал, но уже не разговаривал с матерью. Думал что-то про себя.
Хадоська думала мало, неохотно, чувствовала себя странно одинокой, покинутой. День этот будто отнял у нее надежду: еще вчера она надеялась, что Хоня все же одумается, вернется к ней; чувствовала, что обладает хоть какой-то силой и властью над ним, а сегодня увидела, что ни власти, ни силы никакой нет; нет того радостного, теплого, чем жила уже давно, с чем связывала самые дорогие надежды. Хоня не послушался. Сделал все по-своему. Говорила ж ему: про колхоз чтоб и не думал; в колхоз, говорила ж, она не пойдет ни за что; если не выпишется, чтоб и не думал о ней; так вот отвез все свое, отдал; совсем ступил за черту, которую она не перейдет никогда. За межу, которая их разделила; навек разделила.
"Ну и пусть! Пусть живет себе! Не обязательно ето, проживу и одна! Доля уже такая: жить одной! Есть чего бедовать!"
Бедовать, казалось, было нечего, а тоскливо было на удивление. И чувствовала себя Хадоська одинокой, покинутой. И все недоумевала: что будет дальше?
У старого Глушака под тусклой, с прикрученным фитилем лампою сидели Евхим и молчаливый, понурый Прокоп. Прокоп мощными локтями упирался в стол, огромными черными ладонями держал тяжелую, заросшую до глаз голову. Евхим, чуть горбясь на лавке, по-домашнему весь в посконном, в лаптях, прищуривая глаз, дымил самокруткой.
— Дядько, не думайте много, — говорил, усмехаясь, Евхим. — Вам, ей-бо, нечего голову ломать!.. Вам, дядько, самый момент — в колхоз!..
Прокоп шевельнул бровью, косо и люто глянул на него.
Он в последние дни был завсегдатаем в Глушаковой хате, коротал здесь раздумчивые вечера, слушал рассуждения и советы старика. Старик был рад ему, когда сидели вдвоем, речь шла всегда в добром согласии. Тревожил эти вечера только Евхим, который иногда вваливался в отцову хату.
Евхим вечно поддразнивал Лесуна:
— Ей-бо, дядько, самый момент — в колхоз!..
Глушак на другой лавке обстругивал, забивал зубья в грабли, глянул на сына недовольно.
— Не тревожь человека! — велел Евхиму сухо, твердо.
— Время такое, тато, — ласково, будто послушно возразил Евхим, — думать надо. Хочешь не хочешь, а надо тревожиться. Думать надо. Трясина под ногами сейчас прорвется. Чтоб не было поздно!.. — Он опять прищурился на Лесуна: — Ей-бо, один выход, дядько, колхоз!
Прокоп увесисто закатил матюг.
— Ето не надо, дядько! Ето делу не поможет, — и нам чтоб вреда не наделало! Да и ни к чему все: вам, как трудовому человеку, колхоз единственная дорога! Идти надо, подпрыгивая от радости, молить, чтоб скорей забрали все!
Идти, да и других еще вести с собою!.. Пример другим показывать, которые несознательные. Которые добра своего для советской власти жалеют. Ето ж есть такие гады, которые коней, коров, овечек для советской власти жалеют!. v — Евхим! — снова приказал Глушак.
— Ей-бо, тато, есть еще такие гады!.. Надо ж, дядько, кормить начальников, которые в городах. Детей их, женок, полюбовниц их, да и не чем попало, не рассолом каким-нибудь. А мясом, мукою, булками, коклетами!.. Сознательным надо быть, дядько! Бежать скорей, подпрыгивая, да и других еще тянуть! А вы, — эх вы, дядько, зачем только голова у вас на плечах, — раздумываете еще!.. Скорей в колхоз бежите!
Ей-бо! Не бойтесь, что Миканор не справится! Он — шустрый. Скоро найдет сбыт всему! Вам голову ломать не придется!.. Не бойтесь!.. Бежите!..
— Что ж ето, правда, будет? — отозвалась с полатей старуха, которая то дремала, то пробуждалась.