"Перед самой чисткой как раз", — связал он все услышан-"
ное воедино.
— Было все: и патроны носил и в бедняках был, — жестко, с досадой сказал Апейка.
Башлыков, кажется, понял эту досаду, посочувствовал:
— М-да, я не хотел бы иметь такого брата.
— А я его сам выбирал?! — Апейка говорил грубо: хотел оборвать разговор.
— М-да, братьев не выбирают. Это верно. И ты, конечно, если подумать, с одной стороны, не виноват, как, может, не виновата и твоя старуха мать. И все-таки, черт его знает, жизнь есть жизнь: есть и другая сторона в твоей истории с братом — компрометирует это тебя… Не в моих глазах — я говорю не о себе, а в глазах народа! Не расскажешь обо всем каждому, народ есть народ, и не всякий поймет по-человечески. Иной подумает так: пятно есть пятно, сам ты приобрел или тебе наклеили его другие. Разница, разумеется, большая, но поди растолкуй каждому… Я понимаю твое положение…
— Зачем ты мне это говоришь? — сказал Апейка с возмущением.
— Просто так. — Башлыков не смутился, только немного удивился. — Так, к слову пришлось.
— Так вот, если к слову: я не считаю себя виновным за него. Нисколько.
— Я тебе говорил не про вину твою. Я говорил о другом.
Ты не понял ничего. Жаль. — Башлыков и тут чувствовал себя выше, мудрее, и Апейку снова охватило возмущение. Но Башлыков заговорил о другом: — Отстаем мы с коллективизацией!
— Почему отстаем? — Апейке из-за не утихшей еще неприязни к нему хотелось возражать. — На втором месте в округе.
Башлыков заявил спокойно:
— Второе — не первое!
Он пошелестел бумагами, выбрал одну:
— Вот здесь жалоба от верующих, что закрываем олешниковскую церковь. В Минск жаловались… Какое твое мнение?
— Мое мнение такое, что надо добиваться, чтоб церковь сама закрылась.
— Как это?
— Надо верующих сделать неверующими. Безбожниками…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Когда Апейка входил в кабинет, у дверей почти каждый раз встречала его очередь мужчин и женщин, ожидавшая приема. Просьбы свои доверяли бумаге здесь редко, не всегда удовлетворяла и беседа с секретарем райисполкома или с заведующим райзо, многие считали неизменной обязанностью — вручить бумагу самому председателю, поговорить с «самим». Случалось, что Апейка долго не появлялся, был в разъездах по району, — и люди ждали по нескольку суток, ночуя где-либо у знакомых; являлись каждое утро, как на службу, пока не добивались к «самому».
Такие встречи с людьми были для Апейки не простой и не легкой частью его работы. Люди несли к нему свои надежды и свое отчаяние: что у кого было. Теперь к обычным просьбам — помочь мукой и семенами, к жалобам на непосильный налог, на налоговые несправедливости прибавлялись часто жалобы, связанные с колхозной новью: тому землю нарезали неверно — все лучшее забрали под колхоз; тому пригрозили, что если не вступит, чтоб на Соловки готовился. Редко кто — не спрашивал: это разве справедливо, это разве по советским законам?
Почти в каждой жалобе-просьбе за личными невзгодами и обидами ощущались общие, общественные проблемы; почти каждый раз, отвечая, помогая, советуя, Апейка так или иначе должен был объяснять государственную политику в колхозных делах, как бы брал на себя роль агитатора. Да это и была настоящая работа агитатора.
Сегодня его также ожидали: меж взрослыми, среди которых он заметил человека с длинными, спадающими на ворот желтоватыми космами — поп, что ли? — целая притихшая стайка деревенских детей. Апейка поздоровался, сказал, что скоро начнет принимать, в кабинете снял поддевку. Он, как и по пути сюда, был возбужден, от встречи с Башлыковым остался неприятный осадок, тяжело угнетала давняя, снова усилившаяся неприязнь к Савчику. Снова вспомнил башлыковское: "Не хотел бы иметь такого брата!" — ответил в мыслях, жестко, раздраженно: "А я хотел! Я сам посоветовал ему быть таким! Я сам нарочно нацепил себе на шею это бревно!" Досада перешла на одного Башлыкова: "Как бы выше считает себя только потому, что нет у него такого компрометирующего брата, что биография идеальная!.. Как орденом гордится!.."
Он быстро просмотрел бумаги, что скопились за эти дни, вышел в приемную:
— Ну, начнем…
Все встали, некоторые подступили ближе, ожидая Апейка окинул всех взглядом, заметил: желтоватый, с длинными космами, стоял немного обособленно; молодые карие глаза смотрели с интересом, пытливо, как бы заранее пытаясь предугадать, что ожидает его. Апейка на мгновение задержал на нем взгляд: крестьянская свитка, заячья шапка; крепкий, загорелый, кожа на лице так и лоснится, — видно, кормят неплохо. Сразу же перевел взгляд на стайку детворы несмелые, оробело притихшие, большей частью по-деревенски стеснительные, они жались один к другому, почти все в домотканых свитках — не сводили с него чистых, доверчивых и остро внимательных глаз. Он бросил им весело, подбадривающе:
— Вы все вместе?
— Вместе, — ответил за всех один, с жесткой щетинкой неровно, должно быть материнскими ножницами, остриженных волос, с решительным мужским баском
— Вместе, — подтвердил и лысый мужик, что стоял возле них, будто пастух, — с шапкой в одной руке, с кнутом в другой.
— Что ж такое случилось, что сразу такой ватагой? — Апейка переждал молчание, весело пригласил: — Ну, заходите, выясним!
Дети зашевелились, стали перешептываться, подталкивать друг друга, но не шли. Мужик с кнутом тоже взялся с видом старшего прибавлять смелости детворе: неловко, несмело подтолкнул одного, другого шапкой, приказал с упреком всем:
— Заходите, сказано!
Первым отважился тот самый, с жесткой, словно выщипанной, щетинкой, за ним — беленькая девчурка с розовыми солнышками на щеках. Апейка, пропуская их мимо себя, подбадривающе, с нежностью погладил несколько головенок.
Последним вошел, как за стадом, дядько с кнутом: немного неловко и важно, будто пряча под важностью неловкость своего положения среди малышей.
Войдя в кабинет, дети, в лаптях, в посконине, озирались еще внимательнее, жались еще больше, шмыгали носами, настороженно ждали. Апейка не стал просить их садиться, доставлять себе лишние хлопоты; не зашел за стол, остановился перед ними, как учитель в школе.
— Ну, так что случилось, а?
После минуты неловкой тишины осмелела беленькая.
Покраснев еще больше, будто со сцены, прочитала наизусть — заметно было — подготовленное заранее; даже перехватывало дыхание — так волновалась.
— Тов-варищ п-председатель… райисп-полкома! Мы пришли, чтоб… п-просить вас… чтоб оставили в школе…
учителя Ивана Миколаевича!..
Этим большим словам она отдала весь пыл своей души, отдала не только пыл души, а и голос; другие должны были, пока она пылала от волнения, отвечать Апейке: из какой они школы, из какого класса, по каким предметам у них был Иван Миколаевич, как его фамилия. Наконец Апейка выяснил, что дети из Крытской школы, что учитель, за которого они приехали просить, Иван Миколаевич Горошка. Апейке была известна не только фамилия, но и тот, кому она принадлежала: Горошка учительствовал в своей родной деревне уже лет десять, еще в те годы, когда учительствовал и он, Апейка; они были почти незнакомы, виделись всего несколько раз на учительских собраниях, но Апейке хорошо было известно, что Горошка — учитель, каких мало не только в районе, а и во всем округе; об этом говорили все, кто когдалибо общался с ним. Вот и дети, понемногу осмелев, помогая друг другу, наперебой, возбужденно говорили теперь: так хорошо, так интересно про девятьсот пятый год, про революцию в Петербурге, про Ленина рассказывал; про пятилетку, про то, какие где заводы строятся; как хорошо будет жить скоро. И надо же, беда какая: теперь Ивана Миколаевича сняли с учителей, сказали, что ему нельзя учить детей, потому что он служил при царе в царской армии и был царским офицерам и что он будет учить детей против советской власти. Но они же знают, что Иван Миколаевич хоть и был в царских офицерах, но он же сразу, как началась советская власть, перестал служить царю. И царя он совсем, это они сами слышали, не любил никогда и не любит; и офицер он не из помещиков каких, а из простых людей, из их же села, и все хорошо знали его отца, и все видят, что все годы он, Иван Миколаевич, только за советскую власть и старается…