Выбрать главу

В кабинете стало темнее, а он все сидел на столе, перебирал все в памяти, старался разрешить неожиданную, непонятную ему загадку. "Выдумка, клевета!" — приходило снова упорное, самое простое. "Наплел какой-то дурак — и пошло!

А там — и напечатали!.." Мысль такая приходила Апейке главным образом потому, что ему хотелось, чтоб было это, самое безопасное для Алеся, и потому, что она больше отвечала всему, что он знал о парне. Однако трезвые рассуждения разрушали это доброе, желанное: "Так просто и напечатали бы! Все же там близко было, под боком у газеты. Все видно.

Проверили, согласовали. Да и — читал ведь — обсудили на комсомольском собрании. Коллективное мнение!" Это заводило в тупик. Та же самая трезвость говорила, что, как бы там ни было, хотя и обсудили, хотя и напечатали, все это — неправда. "А ячейка не могла ошибиться? Ячейка молодые, горячие парни и девчата, которые так легко поддаются настроению. Бывают случаи — и взрослым не хватает трезвости.

Взрослым — более спокойным, опытным. А здесь ведь — молодые, горячие…"

Что б ни случилось, Апейка был убежден в одном: "Не может быть! Не может быть того, что написали! Неправда!"

Но убежденность эта все же не успокаивала: что ни думай, а, судя по статье и собранию, что-то ведь было там; какая-то, пусть и иная, чем в статье накручено, причина была всему!

Причина, что дала начало этому. Была! Что ж это за при" Учился, учился и вот — выучился!" — вспоминались ему слова матери. Тогда приходило на память то, что он знал о среде, в которой пришлось парню жить в Минске Причина, чувствовал Апейка, была, не иначе, тут: доверчивый, зеленый сельский парень, наивное, нехитрое дитя, попал в компанию опытных, грязных мошенников; одурманили, втянули, загубили! Апейка из газет знал, сколько их там таких — недоброжелательных, даже враждебных, охотников мутить воду и головы людям! Наплодили всяких объединений, как торгаши лавочек, вечно затевают ненужную возню; без конца грызутся, кусают один другого, вылазят с разными кичливыми заявлениями, которые иной раз выглядят просто как вылазки против генеральной линии партии!..

Черт знает что у них там творится! Даже такие видные, казалось бы, надежные, преданные партии деятели, как знаменитый, можно сказать, взращенный революцией поэт Михась Чарот, как Змитро Жилунович — Тишка Гартный, человек, который возглавлял первое советское правительство Белоруссии, — люди, которые, думалось, столько лет служили всей душой партии и советской власти, даже они, оказалось, очутились в болоте. Даже они, писали газеты, докатились до того, что связались с буржуазной поганью, наЦдемами, не только по эту, а и по ту сторону границы! Чего им было лезть в то затхлое болото! И черт его знает: если в болоте очутились такие опытные деятели, что стоило втянуть туда зеленого, наивного паренька! Неужели и правда — втянули?!

Думая теперь обо всем этом, доискиваясь, что в статье об Алесе правда и что неправда, Апейка невольно вспоминал, что не все статьи о литературных делах, которые он читал в газетах прежде, были обоснованными, доказательными; помнилось, что в некоторых из них обвинения, и очень серьезные, были, попросту говоря, притянуты за уши. Он не забыл, как одна минская газета обвиняла литературный журнал «Полымя» и даже редакцию газеты "Совецкая Беларусь" в том, что они годами вели контрреволюционную, националистическую пропаганду. Газета так и писала, Апейка это запомнил хорошо. "Мы годами терпели пропаганду контрреволюционной нацдемовской идеологии!" Апейка не часто разворачивал журнал, не стал бы ручаться за него, но газету "Совецкая Беларусь", газету ЦИКа, читал почти ежедневно и знал хорошо, сколько в том обвинении правды! Его тогда очень удивило и возмутило, что о видной, заслуженной газете так просто было писать страшную неправду! Легко, бездоказательно нападала та минская газета даже на ЦК партии обвиняла ЦК, будто и он защищал «богов» "типа Жилуновича"

от критики газеты. Апейку это удивило особенно тем, что газета будто возмущалась вмешательством ЦК в ее дела! И в той статье и в других Апейке не по душе был ненужно крикливый, угрожающий тон, где крики и угрозы нередко подменяли доказательства.

Все же нельзя сказать, что он совсем не верил тому, что читал о литературных делах в Минске. Его беда была в том, что он не видел всего сам, своими глазами. Хорошо не зная всего, он вынужден был считать, что есть еще что-то очень важное, темное, что ему неизвестно и о чем не пишут. Что именно это неизвестное и дает основания говорить там, в Минске, таким тоном. У него то и дело возникали сомнения в справедливости некоторых нападок, однако сомнения эти редко держались прочно, — он очень уж мало знал сам. Сомнения его часто разбивались о твердость, незыблемость тона и решений там, в столице республики: там ведь, наверное, знали, что делали! Что ни говори, с таких постов, как-пост редактора республиканской газеты или заместителя наркома, так просто не снимают! Да еще таких видных писателей, видных деятелей, как Михась Чарот и Тишка Гартный! Наверное, есть важные причины!

Теперь прежние сомнения оживали вновь. Алесь, конечно, не Тишка Гартный и не Михась Чарот, но нет ли в том, что было с ними, с Гартным и Чаротом, отгадки и Алесевой «истории»? Он только мог гадать об этом, как и о непонятной статье. В мыслях не было ясности. Мысли путались в потемках. Да и как они могли выбиться из потемок, если неизвестны подлинные факты. "Факты, факты — вот что надо выяснить! Самому!.."

Апейка вдруг спохватился, заметил: за окном было уже совсем темно. Надо домой. Не зажигая лампы, начал ощупью собирать бумаги на столе, положил в ящик, запер его.

"Поеду на сессию. Там и выясню все".

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Долго не утихала тоска по дочери. Ни заботы, ни усталость не могли приглушить скорбь утраты. Все лето, все в этом лете жило печалью большой, невозвратимой потери. Об этом шелестели лозы на болоте, шептали колосья в поле, пели жаворонки. О ней гудели предгрозовые ветры, гремели громы, писали огненными росчерками молнии…

Только к осени начала немного заживать, затягиваться рана. Она еще чувствовалась, ныла, но уже не так невыносимо. Будто привыкать стала Ганна к горю. Уже не так явственно вспоминала личико дочурки, всю ее, уже не чувствовала живого тепла ее тельца. Тускнел образ маленькой, медленно, незаметно, но отходил в небытие.

Все же такой, как прежде была, Ганна не стала. Мука навсегда оставила в ней след Что-то в ее душе, перекипев, как бы застыло, затвердело, сделало ее более решительной, и было вместе с тем что-то иное — странно мягкое, очень чуткое, податливое. Можно сказать, какая-то неведомая раньше чувствительность появилась в Ганне.

Стояли погожие дни. Солнечные с утра до вечера, с синим небом. Днем еще было тепло, а под вечер, когда багровое солнце уплывало за лес, опустевшая, неласковая земля стыла на холоде. За полночь белил ее иней, в заледенелые звонкие рани и трава у плетней и на выгонах, и поля с полосами еще не выкопанной картошки, и понурые, почерневшие стрехи — все было по-зимнему белое Когда подымалось над голым болотным ольшаником солнце, светлое, лучистое, от инея оставались только темноватые пятна сырости. Вскоре исчезали и они. Иней держался еще только в тени деревьев и хат, держался упорно, пока солнечная теплота не добиралась и сюда.

Небо в эти дни синело, чистое и глубокое Оно не было теперь таким ярким, как раньше, часто окутывала его белесая, словно молочная, дымка, и оно казалось блеклым, будто выгоревшим на июльской и августовской жаре. Солнце тоже было иным. Отдав почти весь свой жар лету, оно берегло остатки тепла, грело мало, но удивительно нежно и ласково.

Этой мягкостью и ласковостью было наполнено все в природе, все эти величавые дни.