Отец и Хведька были около гумна, готовили бурт для картошки. Ганна взялась помогать перебирать картошку. Занявшись этим со своими, она успокоилась, и мысли ее стали трезвее, решительнее. "Не буду, не буду я терпеть!.. Зачем и жить, если так… Брошу все, брошу!.."
Между этими мыслями она вспоминала встречу с Василем, вспоминала снова с нежностью все, что он говорил, слово за словом, думала о вечере, который приближался.
Ганне было радостно и тревожно. Будет ли он, этот вечер, будет ли все так, как хочется: придет ли Василь? А что, если какая-нибудь неожиданность помешает им? А что, если он передумает?
Это было бы такое несчастье! У нее ведь теперь вся радость в нем, вся надежда на него. Придет, придет — успокаивала себя, старалась заглушить тревогу.
Едва поужинала в сумерках со своими, вышла во двор. Со двора огородами на, пригуменья, на дорогу за гумнами. Еще не дойдя до гумна Василя, остановилась; надо было отдышаться: сердце гулко, непрестанно колотилось. Чего оно так колотится? Такое беспокойное, возбужденное, тревожное…
Ноги зябли, было холодно. От неласкового ветра, что налетал сильными порывами, бил в лицо, заползал за воротник, вечер казался студеным. Ганна едва сдерживала дрожь. Небо нависало очень низко, только где-то далеко за болотами тускло тлела узенькая полоска. Гумна, заборы, деревья чернила сырая темень Дошла до пригуменья Василя, вслушалась, тихо открыла ворота. Тут, за углом гумна, должна быть яблоня.
Вот она. Ганна остановилась, осмотрелась. Где Василь? Его не было. Прислонилась к яблоне, почувствовала, как сиротливо раскачиваются, шумят голые ветви…
Еще издали услышала шорох шагов. Кто-то шел к пригуменью. Он или не он? Если пройдет по стежке, значит, не Василь; свернет сюда, — он. Настороженно ждала. Человек свернул к ней, приблизился; стала видна во мраке темная фигура
— Ты? — прошептала она.
— Я.
— Задержался…
— Приехал поздно…
Стояли, молчали, но самих полнило чувство ожидания. Не радостным, не беззаботным было это чувство, не легким — ожидание; совсем иным было все, чем тогда, три года назад, когда он был неженатым, а она — незамужней. И не только муж ее, жена его были этому причиной. Ни он, ни она не думали о них, и Василь и Ганна жили в то мгновение только встречей, ощущением того, что, как когда-то, они снова в темноте одни. И все же радости и близости прежней не было.
Что-то и роднило их, и влекло друг к другу, и сдерживало, разделяло.
Пережитые разъединенно многие дни, месяцы межою легли между ними. И не чужие как будто были Ганна и Василь, а — как бы чужие…
Василь почувствовал, что Ганна дрожит.
— Холодно?
— Аг-га…
— Пойдем в гумно. Затишнее там.
— Не надо. Скоро д-до дому.
— Пока еще…
Все же пошла за Василем. Послушно протиснулась в приоткрытые ворота. В гумне показалось тепло — не гулял студеный ветер. Но ток был как лед.
— Тут солома в засторонке, — тихо сказал Василь.
Солома податливо осела под ними, обняла с боков. Ганна зарыла в солому ноги, сразу стало уютнее и теплее. Пахло прелью от стрехи, током, свежей, недавно обмолоченной ржаной соломой. Вверху, где-то под стрехой, пискнул спросонья воробей.
Василь неловко, будто первый раз в жизни, обнял Ганнины плечиНачал ласкать ее, привлек к себе. Сначала несмело, неуверенно, но чем дальше, тем смелее, горячее. Это был уже не тот стыдливый, диковатый Василь, но она не думала об этом. Не та была и она. Да что из того: им было так хорошо.
Она не сопротивлялась, сама приникла к нему. Она поцеловала его так, что он чуть не задохнулся; и — все жалась, жалась к нему, дрожа вся как в лихорадке от огня, что переполнял ее, от страсти, от жажды быть ближе, ближе к нему.
— Василько, милый! Родной! Васильке!
Потом лежали тихие, поспокойневшие. Долго не разговаривали.
Вдруг в отчаянии Ганна призналась:
— Не выдержу я, Василь!..
Василь, почувствовала, глянул — будто не понял.
— Я, может… утоплюся…
Он насторожился:
— Ну… ты… это!..
— Тебе одному говорю… Не спрашивай больше! Не хочу о нем!
Ганна порывисто, горячо зашептала:
— Родный ты мой!.. Был ты у меня один… И один остался… Хоть я тебя и не вижу… Ты — только один!..
И все неправда, что говорили когда-то — про меня и про него.
Неправда. Не было у нас до свадьбы ничего! Как перед богом говорю, как на исповеди! Нечего мне выдумывать. Все сплетни те — неправда!.. Ты у меня был один, один и остался.
Я, может, только и живу теперь, что ты есть… Ты у меня и теперь один, одна радость. Я потому и пришла. Ты не думай плохого…
— Я и не думаю…
— Может, не надо было набиваться на встречу, но мне так хотелось хоть немного побыть вдвоем! Хоть слово сказать, хоть услышать слово…
Она вдруг призналась с сожалением:
— Злая была тогда на тебя. Не поверил! Другим поверил, а мне — дак нет!..
— Говорили ж люди…
— Говорили!.. И все-таки мы помирились бы, может, если б не мачеха. Очень ей добра Корчова захотелось! Родней Корчовой захотелось стать!..
— Я дак сразу как-то привыкнуть не мог, что ты пошла…
— Я и сама думала потом: как я согласилась! Как могла так сделать! Как могла!
— Не своя воля…
— А виновата, выходит, сама. — Она сказала твердо. — Сама виновата!
Самой и бедовать век!
Свет не без добрых людей. Слухи о Ганнином свидании с Василем очень быстро дошли до Глушаковой хаты. Первой прослышала Халимониха, принесла весть от кого-то из соседок, сразу же начала срамить, клясть Ганну. Вскоре узнал старик — слова не сказал, но глянул хориными глазами так, что внутри у Ганны заныло от страха.
Евхима не было. Он приехал с поля под вечер. Сразу, как только он въехал во двор, Халимониха бросилась к нему, но старый Глушак вернул ее со двора. Старик и Евхим направились с телегой к повети. Потом вернулись вдвоем на отцову половину. Когда они вошли, старик приказал Халимонихе, чтоб дала поесть, — Глушаки сели ужинать. Евхим, видно, тоже сел за стол; не сразу пошел на половину, где была, ждала беды Ганна.
Она догадывалась: Евхиму уже рассказали — знает обо всем. Сидит, молча жует, кипит злобой. Сквозь заколоченную дверь слышала: все молчат — хоть бы слово промолвили; все задыхаются от злобы, жаждут мщения. Ганна ждала с тревогой: что же это будет? Тревога гнала из хаты — убежать, избавиться! Но как ты убежишь и куда ты убежишь — мужняя жена!.. Бесполезно все. Все равно, рано или поздно — не миновать! Все равно… Чего ж она боится разве ж не знала, что так будет?.. До слуха дошло: тикают ходики — ровно, размеренно.
Завыла во дворе слепая собака. Тягуче, долго.
Вот начали подыматься. Евхим вышел. Сейчас сюда войдет. Открылись двери, твердо затопали сапоги, ближе, ближе.
Ганна сжалась.
Он стал рядом. Минуту молчал, только сопел сердито, тяжко. Но заговорил как бы спокойно:
— Опять снюхалась?..
— О чем ето ты? — будто не поняла Ганна.
— Не знаешь?
Глаза его пронизывали Ганну. Рот был искривлен злобой, ненавистью, яростью. "Зверь! — мелькнуло в голове Ганны. — Убьет!
Насмерть!.." Чувствовала себя слабой, беспомощной, но не выдавала слабости, старалась держаться так, чтоб не увидел, что она боится… Она и не боится! Пусть — что будет, то будет! Все равно — рано или поздно!..
Отметила про себя: за дверью свекруха не звякала посудой, липла, видно, к щелям, старик не подавал голоса: прислушивались, ждали…
— Не знаешь?
— Скажешь, может!..
Евхима взорвало:
— С-сука!
Не успела отшатнуться: Евхимов кулак ударил по челюсти — будто гиря. И ойкнуть не успела, как свалилась. Закрыла тблько лицо руками. Евхим яростно, изо всей силы, ударил сапогом — раз, другой: у нее перехватило дыхание.
"Убьет!.. Ну и пусть!.. Все равно!.."
Евхим и убил бы, может. Избивая, он не только не утолял злобу, а свирепел еще больше. Свирепел особенно потому, что потаскуха жена хоть бы голос подала, хоть бы застонала! Не только не просила пощады, а и боли не выдавала!