Выбрать главу

— А вам и страху нет! Вы одного только боитесь… — давясь слезами, напала она снова на Евхима.

Не закончила. Старый Глушак прервал молитву, приказал свирепо:

— Тише ты! Не видишь — молюсь!.. — Он помолчал, просипел растерянно: Сбила… совсем… поганка! — Заорал: — Воли много взяла!

— Ага, много! У вас возьмешь ее!..

— Как говоришь со мной! — Глушак был уже, казалось, готов кинуться на нее с кулаками.

Она ответила упрямо:

— Так, как и вы со мною.

Он, может, и бросился б, если б за Ганну не вступился Степан. Гнев старого Глушака раздвоился: опять этот сопляк сует свой нос куда не следует! В то же время Халимон учуял недоброе Евхимово молчание: черт его знает, что выкинет этот, только тронь его жену! А тут Халимониха уткнулась в грудь старика, начала что-то успокаивающее, примирительное. Глушак только злобно упрекнул Евхима:

— Привел добро в хату! Нажил родному батьке!..

Никто не решился возразить ему.

3

Не дали Ганне идти с ребенком. Евхим силой оторвал ее от люльки, стал на дороге. Видела: не пустит к ребенку, не даст Верочку. Сразу же за ним Халимониха напустилась на Ганну с уговорами, с упреками: надумала тащиться среди ночи в такую даль, по лесу, по болотам! Ведь если б до Захарихи-знахарки дойти, и то сколько идти надо, а про Загалье или Юровичи и говорить нечего: ночи целой мало!

И здоровому ребенку дорога такая — мука, а как же можно рисковать хворенькой, которой и в люльке плохо!..

Ганна знала: старуха говорит правду. И все ж не усидела бы Ганна страшно отправиться в дорогу, но еще страшней сидеть вот так, сложа руки, смотреть, как чахнет, гибнет на глазах ребенок. Там, в темной, далекой дороге, хоть риск, зато где-то за ним и надежда, облегчение Верочке, спасение.

Не посмотрела б Ганна ни на что, понесла бы бережно дочурку к этой надежде, если б Евхим не заявил, что, если до утра Верочке не станет лучше, возьмет лошадей и отвезет сам — хоть к Захарихе, хоть в Юровичи…

Всю ночь Ганна не смыкала глаз над люлькой. Несколько раз давала Верочке грудь, но та все не брала. Ганна подавляла страх, старалась не терять надежды, что вот-вот беда начнет отступать — уменьшится у девочки жар, перестанет метаться, задыхаться. И боялась беды, и не верила в нее, в жестокость, беспощадность судьбы, не хотела, не могла поверить, что может случиться страшное, от одной мысли об этом холодела вся. Не видя ниоткуда помощи, вынужденная сидеть, ждать, что присудит судьба, всю страсть онемевшей от страха души с тревожной и упорной надеждой отдавала молитве: все зависело от бога, от его милосердия, его сострадания. Когда молилась, думала о боге, утешала себя: он всемогущий, справедливый, заступится, не даст в обиду.

Не может быть, чтоб он не сжалился, чтоб отнял у нее самое дорогое, единственное, что она имеет, чем только живет!..

Каких ласковых слов ни говорила она маленькой в эту на всю жизнь памятную ночь! И подбадривала, и обнадеживала, и обещала: еще немножко потерпи, уже немножко осталось, скоро будет хорошо, — просила, молила, в отчаянии склонялась над дочуркой, которая все хрипела, задыхалась. Снова и снова давала ребенку грудь, все не теряла надежды, что возьмет, попьет, оживет Верочка. Но дочурка не брала, не пила. Никогда в жизни не было у Ганны такого горя и такого самозабвения, такой жажды отдать всю себя другому, чтоб только ему хоть немного полегчало!

Как металась, как хватала воздух горячим, пылающим ртом, как мучилась бедная дочурка! Как боролось с упорной напастью маленькое, такое хрупкое, истощенное, ослабевшее тельце! Вот-вот — немела от страха Ганна — не выдержит, сдастся, угаснет, обессилев, — маленькая все металась, все хватала ртом воздух, боролась за жизнь.

Как в страшном бреду была та ночь. И духота с вечера, и налеты холодного ветра среди ночи, и блеск молний, и удары грома, и дождь, шумливый, холодный, — все это было словно тем же бредом, все сплеталось с надеждами и отчаянием той бесконечной ночи.

Верочка пережила ночь. С минуты на минуту должно было появиться солнце. Болото, лес, мир весь ждал, когда оно блеснет, засияет. В ожидании этой красоты что-то новое, обнадеживающее затеплилось в душе Ганны.

Евхим встал, вскинул на плечо уздечки и потащился за лошадьми. Значит, скоро в путь, где Верочкино избавление.

Может, этот день будет счастливый, — дай бог чтобы он был счастливый!.. Ганна уже намеревалась собрать, что надо, в дорогу, когда Верочка трудно, удушливо захрипела. Напряглась, будто хотела приподнять головку. Выгнулась вся.

Раз, второй — и утихла.

Ганна смотрела на нее бессмысленно, не понимала, не верила. Девочка не дышала! У Ганны самой перехватило дыхание, сама на какое-то время перестала дышать, только смотрела, смотрела — дочурка хоть бы шевельнулась! На глазах с воспаленного личика начал исчезать румянец. Лобик, щечки, носик быстро бледнели.

— Вероч!.. — застрял в горле крик внезапного ужаса.

Странно ослабевшими руками схватила, прижала ее, еще

теплую, еще будто живую, прижала к себе, как бы хотела отдать ей свое тепло, удержать жизнь.

— Верочко! Дит-тяточко!.. Донечко моя!.. Не надо! Не надо! шептала-стонала, молила, чувствуя одно: Верочка холодеет.

Не увидела, как появилось солнце, как все засияло тысячами звездочек-росинок. Не услышала, как подкатила телега, не поняла, почему Евхим сказал:

— Ну вот, можно ехать…

4

На кладбище за маленьким гробом и дубовым крестом, сделанными Чернушкой, шло только несколько человек — Чернушки и Глушаки.

Людям некогда было хоронить — все были на лугу.

Ганна сидела на возу, над незакрытым гробом, как бы обнимала его рукой. Голова ее поникла, солнце поблескивало в шелковистых волосах, пряди которых, незачесанные, падали на лоб. Глаза, сухие, горячие, не могли оторваться от ребенка: Верочка, близкая и недосягаемая, лежала среди цветов, принесенных Степаном. Вторые сутки не сводила Ганна глаз с родного личика, не верила, не могла согласиться, что вскоре личико это может навсегда исчезнуть.

Она не замечала, как телега ехала к кладбищу, колыхалась на неровных колеях. Заметила только, что Верочке лежать было неловко — качает ее, всю ее клонит туда-сюда.

В одном месте телега, попав колесом в выбоину, сильно накренилась, и у Ганны захолонуло в груди; успела, ухватила, поддержала Верочку: еще б немного — упала бы, ударилась больно.

У кладбища телега остановилась в зарослях молодых акаций. Мачеха взяла Ганну за плечо, говоря ласковые, утешительные слова, мягко оторвала от гробика, от маленькой, помогла сойти на землю. Повела кладбищем, среди старых и новых крестов, корявых верб и разлапых сосен.

Ганна делала все как в беспамятстве, только глаза жили, с немой ласковостью и скорбью смотрели, не отрывались от ребенка. Она молча стояла с мачехой, когда опускали гроб, ставили на землю, когда поп говорил что-то, молча, послушно подошла проститься с маленькой. Прильнула к "личику, минуту полежала рядом, но, когда мачеха взяла за плечо, послушно поднялась. Когда отец взял крышку, хотел закрыть гроб, беспамятство с Ганны как бы вдруг слетело. Она будто ожила, мгновенно, как при вспышке молнии, увидела иесок, гЛину, черный зев ямы, увидела, поняла все, ужаснулась, — вырвалась из рук мачехи, переполненная отчаянием и неудержимой силой, с криком бросилась к гробу:

— Нет!

Она упала на землю, обхватила гроб, прильнула к маленькой. Шептала, задыхалась от горя утраты:

— Не дам, не дам доченьку мою! Вишенку мою! Мальвочку мою! Не дам! Яблоньку мою, пионочку мою маленькую! Не дам! Не дам!!!

Евхим хотел поднять ее, но она оттолкнула его, упала на гроб снова:

— Не дам! Не дам!!!

Тогда подошел к Ганне отец, участливо склонился:

— Ганно…

Она снова стала безвольная — немо, неподвижно смотрела, как положили крышку, которая скрыла, навсегда отделила от нее родное лицо.

Когда отец прибил крышку гвоздями, старый Глушак подсунул под гроб с двух сторон веревки. Старик и Степан начали опускать на веревках гроб в яму.

— Опускай! Опускай! — сипел Степану, испуганному, нерасторопному, старик. — Или заснул!..