Потом они сидели на диване, пока она одевалась и приводила в порядок волосы.
— Боже! Сколько сигарет! Это ты прикурил их все?
Квинт и Сэм Рэнд крепко спали, когда он прокрался в казарму и, засыпая на ходу, с гордостью подумал, что, видно, преуспел больше любого из них.
Но утром не было возможности не только заговорить об этом, но даже хотя бы озорно намекнуть. Утро оказалось их последним в Форт-Миде, так что некогда было вздохнуть: укладка, проверки, переклички, устраиваемые нервными сержантами.
Задолго до полудня они уже маршировали под снегом — сотни их, больше тысячи — на вокзал, где их погрузили в эшелон, направлявшийся на север. В тесном, жарком пассажирском вагоне у Прентиса было предостаточно возможностей похвастать своими подвигами прошедшей ночью, но он не мог найти нужных слов и совсем не был уверен, что, если бы и нашел, хватило бы духу рассказать все как было. Он опасался, что Сэм Рэнд может выдать что-нибудь вроде: «Ну, теперь ты совсем взрослый, да, Прентис?» А Квинт только скривит губы и покачает головой в снисходительном, насмешливом изумлении. Может, все, что позволил себе Квинт с другой девчонкой, с Нэнси, — это заплатил за пиво и посадил на автобус; может, это все, что допустимо позволять себе с девчонками подобного сорта, если у тебя есть хоть какая-то гордость. И тут он задумался о другой, неприятной стороне своего приключения. Разве по киношкам о венерических болезнях, которые им показывали, не очевидно, что презервативы не дают полной защиты? Не нужно ли теперь пойти провериться? А он даже — господи! — не принял душ. Ему чудилось, что по его голому юному телу под зимним обмундированием и длинным нижним бельем ползают мерзкие микробы. Интересно, как скоро появятся первые симптомы?
Кэмп-Шенкс, расположенный в глубине лесов к северо-западу от Нью-Йорка, оказался лабиринтом вытянутых, низких, крытых толем бараков, воздух в которых был тяжел от дыма пузатых печек, топившихся углем, и запаха смазки, в которой прибыли с завода новенькие винтовки. Делать в Кэмп-Шенксе, после того как они перебрали винтовки, удалив заводскую смазку, было нечего, кроме как сидеть да болтать или слушать других, и почти во всех разговорах звучала безнадежность:
— …Черт, я бы не против, чтобы подготовка была подольше. Проходишь полный шестинедельный основной курс, отправляешься в регулярную часть для повышения квалификации, овладеваешь военной профессией и обзаводишься друзьями, а уж потом отправляешься на фронт. Вот что такое служба. Понятно, о чем я? А так, как сейчас, зараза! — хватают за жопу и швыряют на передовую вместе со стадом чертовых незнакомцев, используют как пушечное мясо — вот что с нами делают. И не скрываю, что мне до смерти страшно.
— А кому не страшно, друг? Знаешь таких?
— …Черт, хотя почему бы не драпануть из армии? Чем это грозит? Десять лет в Левенуэртской тюрьме, а потом сократят до шести месяцев, когда война кончится. Не так уж плохо.
— Какой, к черту, Левенуэрт! Военная полиция тебя сграбастает и посадит на ближайший корабль — вот что с тобой будет.
— …Слыхали, парень в соседней казарме мне рассказывал, как у них один приятель поставил ногу на пень? Ни с того ни с сего. Поставил ногу на пень и стал упрашивать ребят прострелить ее ему из винтовки. А знаете, это очень умно! Будешь с переломанной ногой, зато уж точно шкуру спасешь.
— Чёрт! Ты вот сам поставь-ка ногу на пень, Рейнольдс! Небось духу не хватит, чтоб я тебе ее прострелил.
— Я и не говорил, что собираюсь! Вечно ты все переиначиваешь! Не говорил я, что…
Казалось, каждый решил перещеголять остальных, хвастливо заявляя о праве на малодушие, и Прентис приуныл. Он старался держаться поближе к Квинту и Сэму, которые не участвовали в общем разговоре, и большую часть времени пытался закончить письмо к Хью Берлингейму. Но письмо не получалось, и в конце концов он порвал его и швырнул клочки в печь.
На второй день в барак ворвался взбудораженный щеголеватый маленький сержант и объявил, что лично ему плевать, слышит кто сто или нет, но каждый, кто не слышит и опоздает на корабль, пойдет под трибунал, он Богом клянется. Затем каждому поставил мелком номер на каску и велел быть наготове, потому что они могут выйти в любую минуту. Но они дождались, пока совсем не стемнело; когда же они вышли, это была бесконечная колонна, которая, скользя и балансируя, спускалась по длинному, в несколько миль, склону, и, хоть было холодно, они все взмокли к тому времени, когда их погрузили в другой поезд, довезший их до Уихоукенской паромной пристани, откуда они поплыли в нежную полуночную тишину Гудзона. Они переправлялись на восточный берег, и паро́м прошел под громадным серым корпусом «Куин Мэри». Потом они поднялись на причал, а там на корабль, и усталые британские голоса указывали им путь вниз, по извилистым, наклонным коридорам и лестницам, пока они не оказались перед невозможно маленькими брезентовыми подвесными койками в четыре яруса; на каждой был проставлен номер, соответствующий номеру на каске. А когда они проснулись утром и старались устоять под качкой, на леденящем ветру на открытой палубе, борясь с приступами тошноты и держа в руках котелки да ложки, в очереди за завтраком, то земли уже было не видать.