— Ненужные завитки, избыток украшений, легкие дефекты плохо сформированного ребра… Композиции не хватает строгости… Слишком манерно, — вынес он приговор, прищелкивая языком. — Мне не найти на них покупателей, — заключил старик, легонько двигая бокал в сторону Ливии.
Это была нелепая отговорка, поскольку покупателей в городе не было совсем, но все венецианцы, достойные этого имени, прекрасно понимали, что максимум через месяц, а то и через пару недель туристы снова хлынут в город. Венеция влекла к себе неудержимо, это была общеизвестная истина, очевидная и несомненная. Жители Светлейшей[4] воспринимали это даже без гордости, а с некой снисходительной любезностью, граничащей с пренебрежением. Как можно было сомневаться в ее соблазнительной власти, тогда как уже в тринадцатом веке существовали специальные службы, следившие за чистотой и должным уровнем комфорта постоялых дворов?
Горци заложил большие пальцы в карманы жилета, обнажив золотую цепь от часов. Он замер в ожидании отпора, прищурив глаза, что делало его похожим на восточного торговца. Венецианец — это прежде всего коммерсант, знающий цену вещам, тем более эфемерным, а всякая иллюзия имеет свою цену. И никто не знает об этом лучше людей, родившихся в городе теней и водяных отблесков, городе, похожем на мираж, дрожащий в опаловом свечении, с царапинами белых гребней истрийского[5] камня, острых как лезвие ножа.
Ливия знала этих торговцев столько же, сколько помнила себя. Порой ей казалось, что она встречала их еще до своего рождения. С ними было связано одно из ее первых воспоминаний. Она снова увидела себя в «деревянной» гостиной дома в Мурано, сидящей на диване, обитом красным шелковым бархатом, с конфетой за щекой, в ожидании, когда отец закончит оживленную беседу с троими мужчинами. Ей жарко. Когда она поднимает ногу, бархат прилипает к ее голой коже. Отец пообещал покатать ее на лодке в лагуне, и ей не терпится почувствовать дуновение свежего ветра, развевающего волосы и ласкающего лицо. Но покупатели продолжают разговор, а граненые рюмки с граппой[6] переливаются на солнце. Она не смеет вмешиваться, потому что это очень важные господа, и отец никогда не нарушает правил этикета. Карамель, которую она перекатывает во рту, медленно тает.
Некоторые из них приезжали издалека, как тот француз с круглым животом, втиснутый в костюм-тройку, в соломенной шляпе, надвинутой на глаза, который никогда не забывал ей что-нибудь привезти: ленту для волос, агатовый шарик и даже прелестное ручное зеркальце, украшенное ее инициалами — подарок на пятилетие. Мать сразу же отобрала его, сказав, что неаккуратная Ливия может разбить зеркало. И тогда их семейство целых семь лет преследовали бы несчастья. Поэтому девочка имела право любоваться собой в этом зеркале только в присутствии матери. Ливии очень нравился месье Нажель с этими его светлыми усами, которые так смешно щекотали ей щеку при поцелуе. Когда жара становилась невыносимой, он доставал из кармана носовой платок, надушенный одеколоном, и промокал им лоб. Из всех важных персон, проходивших через мастерские Гранди, она, несомненно, выделяла его, он был ее любимчиком.
Ей было привычно слышать, как отец принимает заказы, выслушивает пожелания клиентов и исполняет их по мере возможности, — хотя стеклоделу по душе как раз невозможное, — со стойкой любезностью. Ее восхищало самообладание отца, он никогда не выходил из себя, хотя было прекрасно видно, что он тщательно следит за своей речью. Мать вряд ли так смогла бы, ей просто не хватило бы терпения.
У матери были тяжелые веки и светлая шевелюра, не поддававшаяся никакой укладке. Бьянка Мария Гранди, дочь венецианского аристократа, по любви вышла замуж за мастера-стеклодела из Мурано. Такие союзы были возможны только благодаря тому, что каста стеклодувов издавна пользовалась всеобщим уважением; если бы речь шла о любом другом ремесле, этот брак вызвал бы бурю негодования. Для матери были характерны резкие переходы от буйных приступов гнева к не менее бурной демонстрации нежности, которые в итоге всех изматывали. Ее отличали походка танцовщицы и грудной смех, заставлявший окружающих трепетать. Ливия никогда себе не признавалась, что немного побаивалась своей матери.
Совсем другой страх, несравнимый ни с чем, она познала накануне своего двенадцатилетия, когда в лучах заходящего солнца, нежно согревающих камни набережной деи Ветраи, сидела на берегу канала, свесив ноги. За ней пришел дедушка. Он опустился рядом, и это было настолько неожиданно, что шокировало. Сердце вдруг забилось сильнее. Откуда берутся такие предчувствия, когда от ужаса перехватывает дыхание, тогда как все вокруг остается спокойным: лодка плывет по течению со сложенными на носу ящиками с сардинами, чешуя которых переливается на солнце, мать отчитывает провинившегося ребенка и треплет его за ухо, а в прозрачном вечернем воздухе раздается звон колоколов Сан-Пьетро?