Выбрать главу

Катя до того дня не знала, как плачут мужчины… Александр Степанович не плакал. Он замер у изголовья своего Друга. Мощный, со львиной головой и лицом, изрытым траншеями, он выглядел скульптурой, установленной возле гроба. И Катя не представляла себе, как он будет произносить слова.

Дома Юлия Александровна еле слышно, стыдясь себя, но будучи не в силах удержаться, сказала отцу:

— Может, траурный митинг будет вести… кто-нибудь помоложе? С твоим сердцем…

— Терпеть не могу людей, которые берегут себя даже на похоронах! — глухо отрезал Александр Степанович.

А Катя изумилась: «Неужели мама догадывается о том, что мы так старательно от нее скрывали? Иначе откуда же эти слова „с твоим сердцем…“?»

На своей второй и последней встрече с Алексеем Алексеевичем Катя присутствовала не как внучка Малинина и не как дочь Юлии Александровны, а уже как студентка первого курса педагогического института.

Дедушка заговорил так тихо, что в зале воцарилось абсолютное, вакуумное безмолвие… Но внезапно Катя услышала за спиной торопящийся сообщить новость, не поддавшийся трауру шепоток:

— Это будущий ректор. Все уже решено… А Кульков, естественно, станет проректором.

— Беда никогда не приходит одна! — через неделю после похорон не проговорил, а пробормотал, раздеваясь в коридоре, Александр Степанович.

Кате вновь почудилось, что чересчур густые и обильные волосы были тяжелы для маминой хрупкой головки. Глаза Юлии Александровны, которые постоянно и остро что-нибудь выражали, наполнились сдержанной и оттого особо ощутимой тревогой.

— Какая беда? — спросила она. И погрузила в ладони лицо, которое почти все в них уместилось.

— Письмо сочинили… Оно пришло вслед за Алешиной смертью. Но завтра же прибудет комиссия… Она всего из трех человек. Двое не смогут немедленно приступить к своей исследовательской работе: в городе, как вы знаете, свирепствует грипп. Так что завтра будет только один. Но и его одного величают «комиссией».

— А кто… это сделал? — выдохнула Юлия Александровна.

— «Кабы знала я, кабы ведала»… — полупроговорил-полупропел Александр Степанович.

— А что… там написано? — Глаза Юлии Александровны заранее выразили брезгливость. Но тревога от этого не потухла.

— На новейшем аппарате сняли копию, чтобы я мог ознакомиться. И защититься! Но защищаться неизвестно от кого — сложновато, согласитесь, мои родные. Тем более, что письмо опять накорябано почти детским почерком.

— Что значит «опять»? Такие письма разве уже приходили?

— Оговорился… Прости. Я что-то устал…

Устал он очень заметно — и поэтому был не в силах скрыть тягостное происшествие от дочери, которую всегда так щадил.

— А конкретно-то там… о чем? — сдержанно, одними губами, но уже теряя терпение, допытывалась Юлия Александровна.

— Как обычно, по поводу меня, Васи… Но и по поводу тебя, Юленька. И даже по поводу Кати!

При имени дочери Юлия Александровна вздрогнула.

— Кате я не хотел показывать… А потом решил: «Пусть закаляется!»

Не обманывать молодых иллюзиями — это было педагогическим кредо Александра Степановича.

— Вот почитайте!

Видимо, от той же усталости он протянул письмо Кате, которая ближе к нему находилась.

Катя, обретавшая в минуты опасности твердость, взяла письмо так, словно ничего опасного в нем не таилось.

Автор письма негодовал оттого, что в пединституте, под одной крышей, как у себя дома, расположились не только друзья-приятели, но и целые «родовые общины», которые все разрастаются, ибо, как утверждал еще Грибоедов, «ну как не порадеть родному человечку!»

— Фамилий здесь нет, — с некоторым облегчением выдохнула Юлия Александровна.

— Они и не требуются. «Община», которая все разрастается, в институте одна. Союз единомышленников обозвать «общиной»! Если взирать на людской род таким образом, то… к примеру, и тот факт, что супруги Жолио Кюри всю жизнь занимались одним общим делом, покажется подозрительным. Да еще и мир сообща защищали! А Поль Лафарг и его жена Лаура в своей семейной сплоченности до того дошли, что даже жизнь вместе покинули. Сговорились! А братья Грим? А Дюма-отец и Дюма-сын… Эти вообще лавочку открыли какую-то! И подписывались, потеряв совесть, весьма цинично: «отец», «сын».

— Ты еще не утратил способности шутить? — печально удивилась Юлия Александровна.

— Пытаюсь глотнуть кислорода. Но, увы, пока не получается. А друзья-приятели? Это мы с Васей. Я что-то устал…

В самый разгар ночи Катя вздрогнула, даже подпрыгнула под одеялом, точно от пинка, который кто-то ей дал снизу, из-под кровати. И резко, будто и не спала, спрыгнула на пол.

Кате приснилось, что почерк, которым было, как выразился дедушка, «накорябано» очередное письмо без подписи, ей знаком. Даже очень знаком… Что она видела эти округлые, по-ученически педантично выведенные буквы. Видела, видела!… Полминуты поразмышляв, она бросилась к ящику, в котором невесть для чего сберегала рукописи статей, очерков и заметок, публиковавшихся в школьном журнале. Зажгла настольную лампу — и стала с отчаянной нетерпеливостью перебирать, рыться, отбрасывать. И нашла! Это была статья о том, как неразрывные узы братства и законы верности помогли «кучке» людей стать «могучей».

— Что ты там… Катя? — услышала она из смежной комнаты дедушкин хрип, напоминавший хрип льва, раненного смертельно. — Я что-то устал… Помоги мне. Вызови Васю.

— Зачем, дедушка?

Катя босиком, со статьей в руке подскочила к нему.

— Я же сам написал заявление, что не могу принять должность ректора. По причине плохого здоровья… И что вообще мне пора отдохнуть. Так что не о себе беспокоюсь. И не о маме даже… Знаешь, что самое непереносимое?

— Что? — прошептала Катя.

— То, что и тебя тронули. Не пощадили! Этого пережить не могу.

«Переживи, дедушка! Я прошу тебя… Я очень прошу… Переживи! Мы с мамой не сможем без тебя. Переживи… Я тебя умоляю!» — шептала Катя возле белой двери реанимационной палаты. И обнимала Юлию Александровну за ее по-девичьи беззащитные плечи.

7

Соня поступила в высшее музыкальное училище. Возле него она и была поймана Катей.

Училище расположилось в добротно отреставрированном, вальяжном здании, которое, как значилось на гранитной доске, охранялось государством. Колонны, изображая руки богатырей, держали на себе верхнюю часть фасада, украшенную лепными фигурами в длинных одеяниях, с лирами и лютнями в руках. На столь благородном фоне Кате легко было задать Соне прямой вопрос:

— Это ты написала?

— Я…

— Про нашу семью?!

— Не про вашу… Совсем не про вашу! У папы болела рука — и он попросил меня… Продиктовал. Он объяснил, что от этого зависит, продолжатся традиции Алексея Алексеевича или умрут вместе с ним. Я слово в слово запомнила. Он так объяснил.

— А почему же не подписался?

— Когда напечатают на машинке, он подпишется. Но один! Не хочет тревожить твоего дедушку… Все знают, что дедушка был лучшим другом Алексея Алексеевича и что он больше всех дорожит тумановскими традициями. Но, щадя его сердце, папа просил не рассказывать ни ему, ни тебе… Мы и от мамы нашей все скрыли.