И по наружности Пищалкин стал походить на древнего мудреца: волосы его на темени вылезли, а пополневшее лицо совершенно застыло в какое-то величавое желе уже ничем не обузданной добродетели. Он поздравил Литвинова с прибытием "в мой - если смею употребить такое амбиционное выражение - собственный уезд", а впрочем, тут же так и замер в припадке благонамеренных ощущений. Одно известие он, однако, успел сообщить, а именно о Ворошилове. Витязь с золотой доски снова поступил на военную службу и уже успел прочесть лекцию офицерам своего полка "о буддизме" или "динамизме", что-то в этом роде... Пищалкин хорошенько не помнил. На другой станции Литвинову долго не закладывали лошадей; дело было на утренней зорьке, и он задремал, сидя в своей коляске. Голос, показавшийся ему знакомым, разбудил его: он раскрыл глаза...
Господи! да не г-н ли Губарев стоит в серой куртке и отвислых спальных панталонах на крыльце почтовой избы и ругается?.. Нет, это не г-н Губарев... Но какое поразительное сходство!.. Только у этого барина рот еще шире и зубастее, и взор понурых глаз еще свирепее, и нос крупнее.. и борода гуще, и весь облик еще грузнее и противнее.
- Па-адлецы, па-адлецы! - твердил он медленно и злобно, широко разевая свой волчий рот.- Мужичье поганое... Вот она... хваленая свобода-то... и лошадей не достанешь... па-адлецы!
- Па-адлецы, па-адлецы! - послышался тут другой голос за дверями, и на крыльце предстал - тоже в серой куртке и отвислых спальных панталонах,предстал на этот раз, действительно, несомненно, сам настоящий господин Губарев, Степан Николаевич Губарев.- Мужичье поганое! - продолжал он в подражание брату (оказалось, что первый господин был его старший брат, "тот дантист" прежней школы, который заправлял его имением).- Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы... Толкуют... волостной голова !.. Я б их!.. Да где же этот мусье Ростон?.. Чего же он смотрит?.. Это его дело, дармоеда этакого... до беспокойства не доводить...
- А я ж вам сказывал, братец,- заговорил Губарев старший, - что он ни на что не годен, именно дармоед! Только вы вот по старой памяти... Мусье Ростон, мусье Ростон!.. Где ты пропадаешь?
- Ростон! Ростон! - закричал младший, великий Губарев .- Да покличьте же его хорошенько, братец Доримедонт Николаич.
- Я и то, братец Степан Николаич, его кличу.- Мусье Ростон!
- Вот я, вот я, вот я! - послышался торопливый голос, и из-за угла избы выскочил - Бамбаев.
Литвинов так и ахнул. На злосчастном энтузиасте плачевно болталась обтерханная венгерка с прорехами на рукавах; черты его не то что переменились, а скривились и сдвинулись, перетревоженные глазки выражали подобострастный испуг и голодную подчиненность; но крашеные усы по-прежнему торчали над пухлыми губами.
Братья Губаревы немедленно и дружно принялись распекать его с вышины крыльца; он остановился перед ними внизу, в грязи, и, униженно сгорбив спину, пытался умилостивить робкою улыбочкой, и картуз мял в красных пальцах, и ногами семенил, и бормотал, что лошади, мол, сейчас явятся... Но братья не унимались, пока младший не вскинул наконец глазами на Литвинова .
Узнал ли он его, стыдно ли ему стало чужого человека, только он вдруг повернулся на пятках, по-медвежьи, и, закусив бороду, заковылял в станционную избу; братец тотчас умолк и, тоже повернувшись по-медвежьи, отправился за ним вслед. Великий Губарев, видно, и на родине не утратил своего влияния.
Бамбаев побрел было за братьями... Литвинов кликнул его по имени. Он оглянулся, воззрелся и, узнав Литвинова, так и ринулся к нему с протянутыми руками; но, добежав до коляски, ухватился за дверцы, припал к ним грудью и зарыдал в три ручья.
- Полно, полно же, Бамбаев,- твердил Литвинов, наклонясь над ним и трогая его за плечо.
Но он продолжал рыдать.
- Вот... вот... вот до чего...- бормотал он, всхлипывая .
- Бамбаев! - загремели братья в избе. Бамбаев приподнял голову и поспешно утер слезы.
- Здравствуй, душа моя,- прошептал он,- здравствуй и прощай!.. Слышишь, зовут.
- Да какими судьбами ты здесь? - спросил Литвинов, - и что все это значит? Я думал, они француза зовут...
- Я у них... домовым управляющим, дворецким,- отвечал Бамбаев и ткнул пальцем в направлении избы.- А во французы я попал так, для шутки. Что, брат, делать ! Есть ведь нечего, последнего гроша лишился, так поневоле в петлю полезешь. Не до амбиции.
- Да давно ли он в России? и как же он с прежними товарищами разделался?
- Э! брат! Это теперь все побоку... Погода, вишь, переменилась... Суханчикову, Матрену Кузьминишну, просто в шею прогнал. Та с горя в Португалию уехала.
- Как в Португалию? Что за вздор?
- Да, брат, в Португалию, с двумя матреновцами.
- С кем?
- С матреновцами: люди ее партии так прозываются.
- У Матрены Кузьминишны есть партия? И многочисленна она?
- Да вот именно эти два человека. А он с полгода скоро будет как сюда воротился. Других под сюркуп взяли, а ему ничего. В деревне с братцем живет, и послушал бы ты теперь...
- Бамбаев!
- Сейчас, Степан Николаич, сейчас. А ты, голубчик, процветаешь, наслаждаешься! Ну и слава богу! Куда это тебя несет теперь?.. Вот не думал, не гадал... Помнишь Баден? Эх, было житье! Кстати, Биндасова тоже ты помнишь ? Представь, умер. В акцизные попал да подрался в трактире: ему кием голову и проломили. Да, да, тяжелые подошли времена! А все же я скажу: Русь... экая эта Русь! Посмотри хоть на эту пару гусей: ведь в целой Европе ничего нет подобного. Настоящие арзамасские !
И, заплатив эту последнюю дань неистребимой потребности восторгаться, Бамбаев побежал в станционную избу, где опять и не без некоторых загвоздок произносилось его имя.
К концу того же дня Литвинов подъезжал к Татьяниной деревне. Домик, где жила бывшая его невеста, стоял на холме, над небольшой речкой, посреди недавно разведенного сада. Домик тоже был новенький, только что построенный, и далеко виднелся через речку и поле. Литвинову он открылся версты за две с своим острым мезонином и рядом окошек, ярко рдевших на вечернем солнце.