До света владимирцы высыпали на улицы, с весёлыми лицами поздравляли друг друга. Самый последний бедняк поверх чистой рубахи, застёгнутой у ворота медным бубенчиком, надел кручёную гривну, прицепил к пояску гребешок, подвесил медную птичку или коняшку, чтоб уберечься от сглаза. Кто побогаче, гривну надел серебряную, обереги подвесил гроздью. Платья женщин пестрели шёлковыми оторочками. Поручи, завершавшие узкие рукава, отливали шитьём. Очельями служили парчовые ленты. В ушах на тонких дужках покачивались серёжки. Подвешенные к опояскам обереги-амулеты в виде птицы, ключа и ложки оповещали без слов: совьёт наша хозяйка гнездо, и никто не расхитит её добра, и есть в том гнезде будут полной ложкой, досыта.
– Возвращается, слышали?
Такое да не услышать. До сей поры мал город на Клязьме суздальским пригородом считался. Теперь мал город поднимется выше заносчивых своих соседей. Протянутся стены, вырастут усадьбы с теремами и башенками на кровлях, в небо вскинутся золочёные купола. Ныне торг невелик: друг другу снедь продают, друг у друга рукодельные товары скупают. А когда посад обрастёт новыми ремесленными рядами, закачаются у извоза[2] белые, жёлтые, полосатые паруса. На всех языках заговорит торговая площадь. Смуглолицые бухарцы в белых чалмах разложат ковры, на шестах развесят паутины тончайших тканей. Гости с холодных морей поднимут к свету медово-жёлтый янтарь. Серебро, бирюза, персидские и армянские сласти, тиснёная кожа, бархат, шёлк. В обратный путь повезут торговые гости лучшие владимирские сукна, замки, вервие, дёготь, мёд. Вместе с товаром разнесётся по землям и странам слава новой столицы.
– Слава князю Андрею Юрьевичу, слава!
Толпа росла, теснилась к воротам, выплёскивалась на Суздальскую дорогу. Задирая головы, люди кричали:
– Эй, на воротных башнях, зорче глядите, дозорные!
– Не проглядим! – доносилось в ответ.
В одном только доме утро началось как обычно. Дом был крепкий, большой, с глинобитной печью – поставленное на подклеть отапливаемое строение. Истопка, истба, или, как говорили чаще, изба. Была изба срублена «в лапу» из ровно подобранных брёвен, сплочённых без единой щели. Ни мхом, ни паклей конопатить не понадобилось. Концы брёвен по углам, как в горсти, покоились в выемке. Прорубленные в среднем венце волоковые оконца заволакивались изнутри деревянными заслонками. Ладной смотрелась изба, а стояла на бедном конце, да ещё от всех на отшибе.
Посадская беднота селилась в стороне от городских стен вдоль кромки большого оврага. Врытые в землю домишки цеплялись за самый край. Вниз ползли огороды. Круто срывались тропинки и пропадали в пенистом ручейке, бежавшем по каменистому руслу. От множества протоптанных дорожек посадский склон казался покрытым огромной, неровно сплетённой сетью. Противоположная сторона, за которой виднелась зубчатая стена леса, выглядела по-иному. Вместо строений и грядок повсюду густо росли кусты. Редкие тропинки, пытаясь пробиться кверху, терялись в путанице ветвей. Похоронили Гордея, и заросли тропинки. Незачем стало взбираться на дальний склон. А в прежние времена народ тянулся со всей округи. Котлы чинить, серпы, ножи, косы ковать, замок хитрый справить – лучшего кузнеца, чем Гордей, не значилось в самом Суздале. Без дела, правда, в Гордеев лес ходить опасались. «Где кузнец, там и нечисть, кузнец лешему сват, кузню с домом недаром в лесу поставил», – судачил владимирский люд. Когда Гордея на сколоченных наспех жердях из леса принесли неживым, слух упорно держался, что леший кузнеца задушил. Метку свою «хозяин» оставил. Многие видели синие пятна на мёртвом лице. С той поры ходить за посадский овраг не отваживались самые смелые.
В землю Гордея зарыли со всеми обрядами, похоронили рядом с женой. Она давно умерла. Детей-сирот Иванну и Дёмку не обижали, не раз уговаривали перебраться в посад.
пропела Иванна.
Она вышла на крыльцо с первым светом, как приучил отец. Отец и дом поставил в открытом месте, повернув на восход. Серп луны вырезал на стене, примыкавшей к лесу. Место над дверью отвёл для Ярила-солнца с двенадцатью лучами-месяцами. Отец говорил: «Утро работает, день торгует, вечер размышляет. Утро всему голова. Как день начнёшь, таким он и будет».
– Доброго молодца каша в печи дожидается! – крикнула Иванна в раскрытую дверь.
– Угу, – промычал из избы сонный голос.
– В лес пойдёшь или повременить бы пока?
– Угу.
Иванна спустилась с крыльца на высвеченный солнцем ковёр из травы и цветов. Жемчужинами метнулись под ноги капли росы. Деревья стряхнули сон и расправили ветви. Застучал по стволу ранний дятел. Прокопчённый навес над кузницей и тот словно пытался взлететь большой неуклюжей птицей. Иванна засмеялась, побежала, распахнула широкие, на всю стену, створы дверей.
В кузнице всё оставалось по-прежнему, как при отце. У наковальни, на чисто выметенном земляном полу, лежали прутки прокованного железа. Ровной горкой высились брусья стали. Отец любил сероватую без блеска сталь – оцел. Клинки из неё получались острее прочих. За Гордеевыми мечами приезжали из дальних мест, топориками вооружались князья. Мизинные люди, кто побогаче, одаривали жён и невест серьгами, сработанными Гордеем. Большие в ожогах и шрамах отцовские пальцы умели из сканой – кручёной – проволоки выплетать кружевную скань. Отцовская зернь играла наподобие самоцветов. Кучно напаянные мелкие шарики-зёрна рассыпали вокруг радужные лучи. Отец мог бы стать кузнецом-ювелиром, если б превыше всего не ценил железо и сталь. «Работники», – говорил он, опуская клещами в воду раскалённый нож или серп. Потом направлял изделие к свету и глазами прощупывал край.
Любовь к металлу передалась не сыну – дочери. «Ива-Ивушка, Кузнецова дочь», – приговаривал отец, когда помогал Иванне заполнить форму расплавленной медью или выгнуть дужку серьги. Дёмка тоже не оставался без дела, по-своему мастерил. Притащит из леса корявую ветвь или кривулину-корневище, теслом подправит, ножом лишнее уберёт: «Глядите, это – рогатый лось. Это леший пень оседлал». Ловкие руки были мальчонке даны, жаль, что кузнечить не захотел. «Огонь жжётся, железо бьёт или режет. Не по мне их нрав». – «Неправда твоя, – возражал отец. – Огонь жизнь даёт, железо жизнь защищает». Не пересилили отцовы слова Дёмкиного упрямства, вот и остались без дела железо и сталь. Работал с отцом подручный Лупан, да на долгое время не задержался. Отца из леса неживым принесли. В тот час и Лупан исчез.
Для рукодельного своего мастерства Иванна облюбовала пристенную лавку в дальнем от горна углу. Здесь стоял сундучок с заготовками и всеми цветами, какие только имелись у радуги, светились горшочки с растёртыми красками.
Иванна придвинула сундучок, выбрала из медной груды две похожие на чечевицу подвески с загнутыми краями. На лицевой стороне выступали тонкие перегородки. Их хитрое сплетение составило очертание птицы с острым клювом, большим круглым глазом, вскинутыми кверху крыльями и пышным хвостом. Хвост распадался на три волны, закрученных на концах. Ни ласточка, ни голубь, ни тетерев не имели подобного оперения. Птица была просто птицей, похожей сразу на всех птиц. По крыльям и хвосту рассыпались трилистники и завитки. Каждую малость узора окружала собственная перегородка. В литейной форме прорезались бороздки. Во время литья они заполнялись металлом и на изделии выступали перегородками – гнёздами для разноцветной финифти-эмали. Чем больше гнёзд, тем красочней получался финифтяный узор.