Что в итоге? Пожила Галька у Мишки с его мамой и папой-алкашом, ничего не добилась, никакого «человека», ей угодного не сделала, хотя «человек» поперёк неё слова лишнего боялся сказать, и свалила из гнезда вместе с птенцом. Птенец с малолетства «жизни» уже наелся. И страха быть мужчиной. И ненависти к мужчине. Глядит теперь на этого своего «нового папу», невесть с каких гор спустившегося, и глазёнками по-бабьи хлопает. Боится, ненавидит и лукавит всячески.
Лукавство – это вообще женская половая болезнь. Баба всегда врёт, даже когда не врёт, потому что когда она не врёт, то она, значит, и самой себе врёт, считая своё враньё за правду.
Это у них с первейших девчачьих лет начинается. Испокон веков женщинам прививались определённые нормы поведения, некая нравственная схема. Чуть за порог – начинали клевать: «гулящая», «потаскуха», «подстилка» и прочее. А кто клевал-то прежде всего? Сами бабы и клевали, из-за того, что этих «гулящностей», «потаскушеств», «подстилочностей» в них не меньше гнездится. Вот оно и враньё. Ну и та, попавшаяся и заклёванная, тоже врала и изворачивалась: у меня, мол, любовь, об этом, мол, в книжках пишут и кино снимают, а вы, мол, ханжи. Отсюда и вышло самое главное враньё, которое называется бабьей мудростью – не попадайся. На людях надо быть хорошей и благообразной.
Анна, небось, не забыла ещё подругу свою – Таньку Муравьёву. Та большим мастером сделалась на этот счёт. Никогда не попадалась. Муж, дети, карьеру начальника на заводе сделала. По улице идёт – думаешь, королева. А я знаю – всю её жизнь одно враньё. Просто никто не уличил. Шептались, конечно, знающие люди, но попробуй ей в глаза скажи. Такой скандал подымется. Как же – она верная супруга, мать двоих детей и, между прочим, начальствующее лицо.
Но так было, пока ещё старая нравственная схема действовала, а сейчас всё ползти начало в разные стороны. Маленькие девочки всё видят и запоминают. Всё можно себе позволить, лишь бы в жизни состояться. Ради собственной иконы состоявшейся женщины им уже и чести не жаль. А мне вот жаль эту женскую честь. Особенно, если она утрачена в твоей крови и плоти. Я о Гальке говорю. Хотя теперь уже поздно говорить. Пропала девочка моя… увы… как ни прискорбно. Впрочем, какая она теперь девочка… Превратилась, как и все, в бабу.
Я раньше всегда удивлялся на эту тему. Как такие милые девочки-девушки в отвратительных баб превращаются? Из чутких, бесконечно женственных, умилительно слабых во всех естествах, свежих на любое проявление нежности вот в этих – до крайности жестоких, стервозных, властолюбивых, с почти мужскими наглостью и бесстыдством, с угрожающе громоздким телом и очерствелою, меркантильною душой. Неужто возраст, опыт, тяготы жизненные, роды, скорби, болезни всякие такую с ними страшную мутацию производят?
И раньше сомневался, и теперь сомневаюсь. У мужиков ведь тоже и возраст, и опыт, и скорби, и болезни, и труд. Только что не рожают. Хотя тут гадина-алкоголь ещё больше сил забирает. Но вот встретишь случайно знакомого из далёкой молодости, сурового дядьку с каменным лицом – Сашка, ты, что ли? – вспомнишь старое и – нет-нет, заблестят в морщинистой суровости удивительно отзывчивые огоньки юности и ребячества. Старик, да, я вроде как!.. Вот, он ещё и гадает – он ли?.. Он ли?.. Знает, что жизнь изуродовала. Может, и не он уже… Может, чужая самому себе тварь внутри поселилась, потому и не он… Неосознанно сравнивает себя с тем мальчишкой Санькой, гонявшим со мной гусей в Бабинке, а потом здесь, в Ленинске, гонявшем на мотоцикле с какой-нибудь солнцеподобной девкой.
Видел я эту «солнцеподобную» как-то прошлой зимой. Столкнулся на узком тротуаре. Идёт эдакая кадушка, что не обступишь. Не идёт, а прёт, словно танк на гусеницах. На башне этот омерзительный бабий набалдашник, который у них появляется после сорока лет – шапка не шапка, головной убор, в общем. Броня из шубы, гусеницы еле влезли в кожаные сапоги. В каждой руке по два неподъёмных пакета тащит. Я в сугроб, она полшага назад отступила, подняла на меня грозно заплывшие свиные глазки и рот разверзла, будто дуло навела, того и гляди, танковым снарядом в клочья разнесёт. Мне из сугроба только и оставалось, что завопить жалобно: «Леночка! Давно не виделись!..». Хотел «солнышко» присовокупить – так мы в молодости с Сашкой её дразнили – но с испуга передумал. «Солнышко» смерила меня с головы до ног тяжёлым взглядом, отчего на душе стало ужасно темно и холодно, и изрекла громко и властно, по-сержантски: «Истомин, ты, шоль?». Я прочитал в дуле красноречивое «давно не видела, ещё столько бы не видеть» и грустно пошутил: «Так точно». Ну, а дальше началось. Как Анька? Как Галька? У вас Галька одна, шоль? Она замужем, шоль? А дети есть? Сколько? Двое? А муж не пьёт? А? В разводе? Чё ж так? А? А девочка уж большая? Куда поступила? Много денег-то отдали? А живёте где, там всё, на Засулич? Нет? А-а… новую купили… Чё? Сашку видел? Да Бог с ним, с этим Сашкой… Короче, повыспросила и потеряла ко мне интерес. У меня же как у всех: что-то лучше, что-то хуже. Только один раз дуло удовлетворённо звякнуло пугающей пустотой: когда про Гальку обмолвился. А в остальном – неинтересно. Она же почему пытала? Порадоваться за меня? Поогорчаться со мной? Нет. Позлорадствовать. А у меня хоть и плохо, но, видимо, не хуже, чем у неё самой. Услышала, что квартиру купили, так и вовсе огорчилась…