П о д м а с т е р ь я (вместе). Как же нам осточертела ваша ругань — впору выть. Кулёр локаль, сучье ухо! Получилось в унисон — эх, интуитивно: мы и дальше так могём, ежли не противно.
С а е т а н. Перестаньте, Бога ради. Хватит уже, хватит...
С к у р в и (потягиваясь во сне и урча). С удовольствием был бы сапожником до конца дней своих. О, как призрачны все так называемые высшие претензии к самому себе: карабкаешься ввысь, а потом кубарем на дно, в кровь расшибая рожу. Ах — а уж после — всплыть на великие хляби небесные, на вселенскую эту долбень-колотень — ein Hauch von anderer Seite — потустороннее дуновенье. Метафизика, которую я до сих пор презирал, хлынула из всех прорех бытия. Au commencement Bythos était[93] — бездна хаоса! Ах, что за чудная, бесподобная вещь — хаос! Нам не дано постигнуть, что́ есть хаос как таковой, хотя весь мир, по сути — один сплошной хаос. Хаос! Хаос! В наших убогих загонах для обобществленных животных вечно какой-нибудь среднестатистический порядочек норовят навести. Ах — какая жалость, что я не развивал свой ум чтением соответствующей философской литературы — теперь уж поздно — рассудком я освоить этого не в силах.
Сапожники прислушиваются. Пока Скурви разглагольствует, I Подмастерье подходит к нему, подняв с земли огромный, весь из золота, топор, который у него ausgerechnet[94] валялся под ногами.
I I П о д м а с т е р ь е. Ты куда это, паскуда ползучая, хрувно́ собачье?!
I П о д м а с т е р ь е. Укокошить бы его во сне. Чтоб не мучился. А то больно хорошие, мля, сны ему стали сниться. У меня как раз тут ausgerechnet под ногами топорик завалялся — весь из золота — хе-хе-хе... (И т. д., и т. п., смеется слишком долго, выводя смехотрели чуть не до последнего издыхания.)
С а е т а н (грозит ему огромным маузером, который вытащил из-под шлафрока). Ты что-то слишком уж долго смеешься, выводя свои трели чуть не до последнего издыхания. Ни шагу дальше!
I Подмастерье закругляется.
Он должен извыться от вожделенья у нас на глазах — на глазах вдохновенных мстителей за похоть.
Со стороны города, немного справа, входит К н я г и н я, одетая в прогулочный жакетный костюм.
К н я г и н я. Выбралась вот по своим делишкам. У меня тут в сумочке всякие интимные вещички — помада и прочие финтифлюшки. Я вся такая женственная, что даже как-то стыдно — от меня несет чем-то этаким, знаете ли, очень неприличным и заманчивым. О — нет ничего более отвратного — через «о», — чем женщина, как справедливо заметил один композитор, и в этой отвратности своей более приятного. (Изо всех сил бьет Скурви хлыстом, тот с диким визгом вскакивает на четыре лапы, ощетинивается и рычит.) А ну-ка встать, быстро! Твои спурвялые мозги вконец закупорились в этом бардагане! Я буду поедать твой мозжечок, посыпая его сухариками рафинированных терзаний. Вот тебе порошок — он невероятно повышает сексуальную выносливость: удовлетворения тебе уже никогда не испытать. (Бросает порошок. Скурви его мгновенно заглатывает, после чего закуривает и с этих пор постоянно дымит, держа папиросу в правой лапе. На две лапы он уже ни разу не поднимется.)
С к у р в и. Долой эту Сатаницу вавилонскую! — Супер-Бафометину, Цирцею сисястую, балядеру риентальную, долой эту...
Глотает еще один порошок, который дает Княгиня. Она «приседает» — как говорят — перед ним на корточки, он кладет голову ей на колени, виляя задом.
К н я г и н я (поет).
Поглаживает Скурви, тот, засыпая, урчит.
С к у р в и. Проклятая ба́бища — какая чудесная жизнь была впереди, пока я ее не знал. Надо было послушать совета этих окаянных гомосексуальных снобокретинов — и раз навсегда избавиться от тяги к женщинам — «кровавой женственности алчный змей питает восторг голубых палачей». Ох, ох — как же унять эту окаянную, ужасную, неуемную скорбь! Я ж насмерть извожделеюсь — и что тогда?
К н я г и н я (поглаживает его). Вот-вот, вот-вот. (Поглядывая на остальных.) Я пёсика заглажу так, чтоб взмок, — он тут же станет весел как щенок. (Скурви.) Терпи, дворняжка, золотко мое — ах, у меня иначе нет охоты ни на что.
Скурви засыпает.
С а е т а н. Неужели же эта проклятая безыдейность так и затянется до конца света? Как все ужасно — пустота в голове, прорва будничной работы — и никаких, ну ни малейших, идейных иллюзий! Знаете, что я вам скажу? — это просто страшно: лучше было вонючим сапожником быть, идейками себя тешить и среди миазмов сладко грезить об их воплощении, чем сидеть теперь в шелках на верхах лакейской власти — потому как лакейская она, стурба ейная сучара. (Топает ногами — продолжает чуть не плача.) Засучить рукава до горла́ и чисто творчески трудиться на благо общества. Это ж скука смертная! А жить для себя уже не могу — не отсмердеться мне уже от тех моих годков смердючих. Перед вами-то весь мир! Вы после работы еще можете жить — а я что? Только и остается — упиться вдребузину, кокаином занюхаться или черт его знает чего еще. Ругаться, и то неохота. Я даже ненавидеть никого не в силах — только себя ненавижу — о ужас, ужас: в какие дебри, на какие кручи душевные завела меня треклятая амбиция, подлое стремление непременно что-то значить на этой нашей планетке, святой, шарообразной и непостижимой!
К н я г и н я. Трагедия пресыщенности перезрелого счастливца, дерзнувшего осчастливить несчастное человечество! Мир, где мы живем, дорогой мой Саетанчик, это нагромождение абсурда, бессмысленная схватка диких монстров. Если бы всё на свете взаимно не пожиралось, какие-нибудь бациллы в три дня покрыли бы ее слоем в шестьдесят километров.
С а е т а н. А эта опять за свое, быдто какой пепугай дрессированный. Знаем, знаем. Только тут, сударынька, уж не до всяких там популярных лекций-шмекций — это настоящая трагедия. О, когда же, когда индивидуум забудет о себе, став деталью совершенной общественной машины? О, когда он наконец перестанет страдать от своей самобытности, вечно выпяченной и выпученной в никуда, как какая-то трансцендентальная задница? — Остаются только наркотики, ей-богу!
I П о д м а с т е р ь е. До этих самых пор я терпеливо слушал вас, жалкий вы человечишка, — из уважения к вашему возрасту, но уж больше мне невмоготу!
I I П о д м а с т е р ь е. Я тоже не могу — застебал, хапудра гирлястая!
I П о д м а с т е р ь е. Хватит! (Саетану.) Вы, мастер, невзирая на свои заслуги, — обыкновенный старый хрен — что вам наша жизнь молодая? А мы ведь не навоз, как вы, мы — самая сердцевина будущего. Я кой-как говорю, потому как вдохновенья никакого нету — пущай во мне само болтает, как хотит. Но вот чего бы я хотел сказать: вы тока нас не расхолаживайте этой своей старорежимной, никому не нужной, дешевой аналитикой, основы которой заложены еще буржуйскими холуями Кантом и Лейбницем. Вон вместе с ними обоими — на ту сторону баррикады — и-эх, и-эх!
С а е т а н. Да тихо вы там, янгелы небесные! Это ж чистейшей ковшастой воды диалектика. Да уж, изумили вы меня до крайности! Выходит, я, по-вашему, гожусь только на выброс, как стертый болт, как буржуйский пуффон, как биде какое-нибудь разбитое? Аа-а?
I I П о д м а с т е р ь е (твердо). Выходит так. Ваш язык вконец изгажен всякими буржуйскими пакостями. Вы уж и сказать-то ничего по-людски не можете. Компрометируете тока революцию.
С а е т а н. Люди всей земли! Что мне приходится терпеть!!
I П о д м а с т е р ь е. Тихо там! — Теперь-то я знаю, что за ентуиция мне ентот золотой топор ausgerechnet подсунула. Да мы ж вас изрубим как жертвенную корову! А чтоб его, до чего мне, сука, это хрюсло обрыдло! Раскромсаю, растопчу! Ендрек — подержи халат!! (Сбрасывает пижамную куртку.)