Выбрать главу

С п и к а (пьет вермут). Перестань. Ты слишком запутался в сомнениях. Мне вовсе не нужен художник. Я хорошо их знаю, этих творцов! (Последние слова произносит с невероятным презрением. Вдруг, опершись локтями о столик, с жаром восклицает.) Ах, если б ты хоть раз мог меня поцеловать как любовник, а не как умный автомат. Смилуйся надо мной, Каликст!

Б а л а н д а ш е к (проведя рукою по лбу). Я знаю. Сделаю все, что смогу. Я ведь тоже тебя люблю, Спикуся. Но виноват ли колышек в заборе, что он — именно колышек, а не живая лиана, пожирающая дерево манго?

С п и к а. Почему ты не можешь все принимать как есть? Столько подлинных страданий. Например: мое отношение к тебе. Но ты их вообще не видишь, а сам придумываешь мнимые мучения.

Б а л а н д а ш е к. А ты — принимаешь ли ты все таким, как есть. Меня-то почему ты не хочешь принять таким, каков я есть, и, что хуже всего — таким, каков я был с самого начала?

С п и к а (вставая). Да хочу я! (Отчаянно.) Хочу и не могу. Высечь из тебя хоть искру чувства — ох, что это было бы за счастье! Почувствовать на себе твой взгляд — тот, которым ты смотришь порой на всю эту проклятую пачкотню. (Показывает на картины). Ее ты любишь. Ты изменяешь мне с этими квадратными монстрами, с этими кубистическими обезьянами. А мне оставляешь только свое тело, и оно сжигает меня мучительным, леденящим наслаждением. (Подходит к нему, простирая руки, вдруг останавливается, поникнув; Баландашек встает.) О нет! Не хочу! Будет все то же самое. Меня опять заключит в объятья чудовищная, холодная машина.

 

Закрывает лицо руками.

 

Б а л а н д а ш е к (не смея к ней приблизиться). Но, Спикуся! Одно дело Чистая Форма, а другое — жизнь. У них нет ничего общего. Я верю в Чистую Форму в живописи, но не верю в неё в театре, как и ты. Ничто нас не разделяет, кроме твоего дикого бреда. (Горячо, почти с подлинным чувством.) Спикуся! Спикунечка моя миленькая! Я твой и только твой. Будь добра, не отказывай мне ни в чем.

С п и к а (открывает лицо и внезапно прижимается к Баландашеку всем телом). Я люблю тебя, мой бедный мальчик, мой сыночек, как же я тебя люблю! Иногда мне кажется, что если б несчастный Альфред был жив, он был бы таким же, как ты, и я ни в чем не могла бы ему отказать.

Б а л а н д а ш е к (гладит ее по голове, говорит уже совсем спокойно). О! Мне снова хорошо. Почему ты не можешь быть такой всегда? Я бы тоже постарался.

С п и к а (тянет его на канапе). Не говори больше ничего. Опять все испортишь. Я знаю, ты так не думаешь, просто говоришь, повинуясь дурной, отвратительной привычке. На самом деле ты добрый!

 

Садятся на канапе: Баландашек ближе к залу, Спика дальше. В тот же миг в правую дверь быстро входит  М а р и а н н а.

 

М а р и а н н а. Дети мои, знаете ли вы, что случилось? Сторож соседней виллы, той, справа, с большим садом — ну, той, что неизвестно кому принадлежит, только что мне сказал, что кто-то туда въехал. Во всем доме свет, суета. Видно, как тени бегают по занавескам. Он говорит, что это  О н и  туда въехали.

Б а л а н д а ш е к. Что еще за  О н и?

 

Слово «Они» все произносят, особо выделяя, с нажимом.

 

М а р и а н н а. Ну вы же знаете — О н и, главный комитет тайного правительства. Ведь нами управляют именно  О н и, а вовсе не те манекены.

Б а л а н д а ш е к. Да что вы плетете, Марианна! Не верю я ни в каких  Н и х  и ни в каких  Т е х. Это все небылицы из газет, оппозиционных режиму. (Задумывается.) Хотя подчас я начинаю верить даже в  Э т о, так опрокинуты все наши представления, так вывернуто наизнанку чувство нашей государственности. Скажу больше! Государственности вообще...

С п и к а. А я верю, что  О н и  существуют. В этом вся прелесть жизни. Мы верили в масонов, верили в евреев с большой буквы Е. Теперь — поверим в  Н и х. Нужна же хоть какая-то вера...

М а р и а н н а. Ой, госпожа графиня! Тут не вера. Есть какая-то правда на дне всех этих баек. Мы знаем, кто такие евреи, знаем, кто такие синдикалисты. Но что, собственно, такое  О н и — понятия не имеем. Тайное правительство, и все тут. Довольно того, что тайное. Они правят всем, и никто не знает, кто они такие.

Б а л а н д а ш е к. Еще бы — ведь вы, Марианна, все перепутали. Не то они есть, не то их нет — вам все едино. Но ведь если есть, то они должны быть каким-то образом реальны. Вы мне тут, пожалуйста, всякие скороспелые мифы не разводите!

М а р и а н н а. Меняются времена, меняются — вот и все. Недолго вам осталось вылизывать свои галереи. Я-то всегда хороший обед приготовлю. А устоит ли эта мазня перед тем, что грядет! Вот вопрос, вот в чем вопрос.

Б а л а н д а ш е к (Спике). Видишь? Твоя наука превращает пошлый лепет этой кикиморы в вопросы, которые когда-нибудь прояснит история. Ты — элемент упадка, Спикуся! Я всегда это говорил. И все потому, что будучи актрисой, ты подвержена влияниям эпохи. Обречена плясать так, как тебе играют, точнее — играть так, как тебе напишут.

С п и к а. Каликст, умоляю тебя, перестань!

Б а л а н д а ш е к. Не перестану, и да поможет мне Бог. Я всегда был собой несмотря на свою двойственность. Ты знаешь? Я — тот объективный прибор, который наравне с Рембрандтом и Рубенсом ценит Пикассо, Матисса, даже Дерена и Северини. Я всесторонен. У меня на стенке висят все, все без исключения, но — лучшие в своем роде. Я избирательная урна столетий, альфа и омега объективизма. Мои теории не исключают никого, даже Чижевского. Я как дух, который носился над водами во времена хаоса.

С п и к а. Но ты не страдаешь. Ты смотришь на это со стороны. А ведь ты не в театре. Если б тебе пришлось...

Б а л а н д а ш е к. Долой этот твой театр. В театре Чистой Формы нет. Уж это точно. Ты абсолютно не знаешь французской литературы, о Греции не имеешь ни малейшего представления: ты невежда из невежд. Если б ты знала все, если б ты могла вникнуть в то, сколь неисчерпаема каждая из бесчисленных клеточек исторического развития понятий и чувств — более всего чувств, — ты поняла бы, что значит то, что сейчас происходит. Но ты — всего лишь «бедная обманутая коза», как выразился Мицинский в своей «Базилиссе Феофану» — когда Никефор говорит, говорит о ней, о самой Базилиссе.

С п и к а. Знаю. Я играла Феофану сто тридцать шесть раз перед толпой идиотов, которые ничего не знали. Я-то знала все. Я знала многое о той минуте, когда она, Владычица Вселенной, растлительница арабского шейха, убийца невинности непобедимого Никефора, шагала в монастырь в рубище прокаженной. Ты ничего не понимаешь, милый мой эстетствующий Баландашек. Ты смотришь на мое тело, как на тело Венеры Джорджоне. Ты автомат, чудовищный эротический автомат.

Б а л а н д а ш е к (холодно). Нет, и знать об этом не хочу. Здесь, в моей галерее, где царствует холодная, бездвижная, недосягаемая и бессловесная конструкция формы, от тебя в этот миг исходит перекипевший демонизм третьеразрядной кокотки из предместья. Довольно, или я за себя не отвечаю.

С п и к а (вставая). Ах, хоть бы раз ты перестал за себя отвечать. Никогда еще я не была в столь ужасном положении, чтоб мне пришлось в жизни быть иной, чем на сцене. Там я действительно чувствую, что я — это я. Там, где пыль с этих гадких досок и выцветших тряпок покрывает мое тело, взмокшее от усилий выжать из себя несуществующие чувства, там я — это я, но не с тобой, жестокий, противный, любимый, единственный мой Баландашек!