Гордому потомку Ришельё пришлось явиться к этому вельможному «выходу». «Его двери всегда были передо мной закрыты, и мне удалось увидеть его только за утренним туалетом — это самая непристойная церемония, какую только можно себе вообразить, — рассказывал он в том же письме Разумовскому. — Надобно прийти к десяти часам, чтобы дожидаться часа, когда он станет завиваться, который точно не назначен. В тот единственный раз, когда я там был, я прождал до часу пополудни, чтобы нас впустили. Он сидел за туалетным столиком и читал газеты; мы все поклонились ему, но он не отвечал на наш поклон. Ему принесли бумаги на подпись, и через три четверти часа я к нему подошел. Он сказал мне несколько слов; я напомнил ему о нашем деле, о коем г-н Марков был так добр поговорить с ним утром. Он не ответил мне ни единым звуком и подозвал другую особу. Не привыкши к таким манерам, я вышел в двери и бежал в ту же минуту, немного пристыженный столь великой неучтивостью. Он спросил у Ланжерона, где я, и выразил свое сожаление от того, что я ушел, не переговорив с ним… Г-н Эстергази утверждает, что то, как со мной обошлись, — способ показать французам, что им не на что надеяться, и отвадить всех, кто здесь находится, как и тех, кто возжелал бы явиться сюда… Вы поймете, дорогой посол, насколько неприятно вот так вымаливать свой хлеб под окошками. Я предпочел бы заслужить его как кадет собственной шпагой, чем получить таким образом как полковник».
Ланжерон оказался не столь щепетилен: если ради выживания на чужбине перед кем-то нужно прогнуться, спина не заболит. Зубов сказал ему, что их дело будет рассмотрено в несколько дней, как только они побывают в Военной коллегии. Друзья отправились туда на следующий же день, но двор уехал в Царское Село. Пришлось ехать следом. В Царском императрица уверила Ришельё, что пережитые им неприятности исходили от людей, до которых ему «не дотянуться».
В самом деле, когда стало ясно, что дело Бурбонов проиграно, отношение к французским эмигрантам в России изменилось: они уже не были беженцами, дожидающимися первой возможности, чтобы вернуться на родину, а пришли «всерьез и надолго» да еще требовали поместий и денег, причем вели себя так, будто они у себя дома. В некоторых салонах, например у князя Белосельского, французов было больше, чем русских. Их легкомыслие, заносчивость, высокомерие и поведение версальских придворных, которые всему удивляются и ничем не довольны, естественно, вызывали раздражение — и в России, и в Германии, и в Австрии…
Федор Ростопчин, входивший в окружение цесаревича Павла, французов на дух не переносил: роялисты — несносные льстецы, якобинцы — кровожадные разбойники. «Негодяи и дураки остались в своем отечестве, а безумцы покинули его, чтобы пополнить ряды шарлатанов», — утверждал он и был не одинок в этом мнении. Да и сами французы, вместо того чтобы поддерживать соотечественников, занимались привычным делом — плели интриги и подсиживали друг друга.
«Граф Эстергази, агент французских принцев, был очень хорошо принят Императрицей, — пишет в мемуарах В. Н. Головина. — Его тон, несколько грубоватый, скрывал его корыстолюбивый характер, склонный к интригам. Его считали прямым и откровенным. Но Императрица недолгое время была в заблуждении и терпела его только по доброте. Он заметил это и стал слугою Зубова, который его поддерживал». О другом французе она отзывается еще более иронично: «Никогда я не знала человека, обладавшего таким даром слез, как граф Шуазель. Я помню еще, как он был представлен в Царском Селе: при каждом слове, сказанном ему Ее Величеством, его мигающие глаза наполнялись слезами. Сидя напротив Императрицы, он не спускал с нее глаз, но его нужный вид, покорный и почтительный, не мог вполне скрыть хитрость его мелкой души. Несмотря на свой ум, Шуазель не одурачил никого». (Граф был представлен императрице 19 июня 1793 года, ему назначили большую пенсию, старшего сына произвели в гвардейские поручики, а младшего определили в кадетский корпус.
Однако Екатерина II быстро разочаровалась в Шуазель-Гуфье: его отлучили от двора и разрешили появляться там только в дни самых больших праздников.)
Даже аббат Николь, приехавший вместе с графом и основавший на набережной Фонтанки, возле Юсуповского дворца, процветающий пансион для мальчиков из богатых и знатных родов, не избежал нападок галлофобов. Его пансион, ставший, кстати, прибежищем для множества священников-эмигрантов, называли иезуитским и обвиняли в насаждении католицизма среди молодежи. (Ученики должны были слушать мессу, хотя в определенные дни к ним приходил православный священник, а обучение велось на французском языке.)
Наконец назначение Ришельё и Ланжерона в новые полки было утверждено. Зубов очень любезно принял обоих в Царском Селе и оставил у себя на весь день. Однако в столице их не удерживали, прозрачно намекнув, что теперь они могут выехать к месту службы. Ланжерон подчинился без особой охоты, но Ришельё такой вариант вполне устраивал.
После того как 8 июня 1795 года десятилетний дофин Луи Шарль («Людовик XVII») умер в заточении от туберкулеза и дурного обращения, граф Прованский провозгласил себя законным наследником французского престола под именем Людовика XVIII. Ришельё написал ему, прося передать его должность камергера герцогу де Флёри. «Новому королю» это пришлось не по душе. Более того, герцог не откликнулся на зов маркиза де Ривьера, с которым состоял в переписке, присоединиться к французскому экспедиционному корпусу для высадки на полуострове Киберон.
Это была последняя отчаянная попытка покончить с революцией и восстановить монархию: 23 июня войска эмигрантов попытались прийти на помощь шуанам (контрреволюционерам, действовавшим в Бретани, Нормандии и Анжу) и вандейцам. После нескольких сражений они были окончательно разгромлены 21 июля.
В этой экспедиции участвовал Антуан Пьер Жозеф Шапель, маркиз де Жюмилак (1764–1826), который станет мужем одной из сестер Армана, Симплиции. 6 июля он получил два пулевых ранения: в левую руку и в корпус навылет, а в момент разгрома чудом избежал смерти, бросившись в воду и вплавь добравшись до английских кораблей. Брат короля граф д’Артуа наградил его крестом кавалера ордена Людовика Святого. А вот адъютант графа, полковник Шарль де Дама, тоже родственник Ришельё, погиб. Его десятилетнего сына Анжа Гиацинта Максанса де Кормайона, барона де Дама, отправили в Петербург к «дяде», который жил там в особняке австрийского посла графа Людвига фон Кобенцля. Арман пристроил «Макса» через Зубова в Артиллерийский и инженерный шляхетский кадетский корпус, где тот проведет пять лет и овладеет русским языком.
Между тем «полковник Емануил Осипов сын дюк Дерешилье»[17], «выключенный по указу Государственной Военной коллегии в Орденской кирасирской полк 795-го года июля 16 дня», уже 17 июля, находясь в своем полку под Ковелем (Ланжерон со своим полком стоял в Луцке), писал Разумовскому из деревни Броды, откуда уходила почта, что будет усердно трудиться над освоением языка и службы. Перед ним открывалось три возможности: получить через пять-шесть месяцев полк, что маловероятно; сменить бригадного генерала Миклашевского, когда тот пойдет на повышение и станет генерал-майором, то есть месяцев через пятнадцать; лишиться всяких перспектив, если полк уведет у него из-под носа какой-нибудь полковник помоложе. В последнем случае он подал бы в отставку, однако больше рассчитывал на второй вариант.
Поражение восстания Костюшко привело к окончательной ликвидации Речи Посполитой. 24 октября 1795 года границы были вновь перекроены: Россия получила литовские и украинские земли к востоку от Буга и линии Немиров— Гродно (120 тысяч квадратных километров с жившими на них 1,2 миллиона человек), Пруссия — территории, населенные этническими поляками, в том числе Варшаву, а также область в Западной Литве (55 тысяч квадратных километров с миллионом жителей), Австрия — Краков и часть Малой Польши (47 тысяч квадратных километров и 1,2 миллиона человек). Король Станислав Август Понятовский отказался от престола. «Присоединение Польши после последнего ее раздела привело в волнение корыстолюбивые и алчные стремления: открывали рты для того, чтобы просить, и карманы, чтобы получать», — пишет графиня Головина. Впрочем, Ришельё, находившийся в оккупационных войсках, не раскрывал ни того ни другого.
17
Почему он «Осипов сын», для нас загадка: отца Армана звали не Жозеф, а Луи Антуан Софи.