При жизни Эллингтон не обладал влиянием Армстронга или Паркера; или, правильнее сказать, его влияние было не столь концентрированным: музыканты впитывали его звуки, идеи, гармонии, безотчетно воспринимая его образ мыслей. Но, даже отвлекаясь от степени оказанного им влияния, можно смело утверждать, что в целом Эллингтон оставил после себя гораздо большее по объему и гораздо более однородное по уровню мастерства музыкальное наследство, включающее сотни законченных композиций, многие из которых просто безупречны.
Суть же в том, что без Эллингтона ничего этого не существовало бы. Да, Дюк брал много у Уильямса, Майли, Бигарда, Ходжеса и всех остальных — но правда и то, что ни один из этих музыкантов не добился существенных успехов в джазе вне оркестра Эллингтона. Эллингтон распоряжался ими, как опытный картежник управляется с колодой. Он извлекал на поверхность лучшее, что было в них. Решая, когда и что каждый будет играть, он выставлял напоказ их сильные стороны. Остался бы Баббер Майли в памяти — или хотя бы в записях, — если бы не Эллингтон? Если бы не Эллингтон, освоил бы Кути Уильямс свои приемы игры с сурдиной, на которых зиждется его слава? Выработал бы Ходжес свой укачивающий зыбкий стиль, если бы Эллингтон не поощрял его, давая большие соло? Изобрел бы в другом оркестре Сэм Нэнтон свой метод игры, с которым он вошел в историю джаза?
И мне кажется, Эллингтон с полным правом мог брать то, что он брал у этих музыкантов, потому что он сам сделал их. Именно он в той или иной степени создал импровизационный стиль каждого, и, уж во всяком случае, он отбирал из их стилистического арсенала те приемы, которые вели к наилучшему музыкальному результату. Вот главное, с чем мы должны прийти к оценке деятельности Эллингтона. Только он, и никто иной, создал тот музыкальный механизм, которым рождены выдающиеся произведения, связываемые нами с именем Эллингтона.
Эллингтона можно уподобить шеф-повару. Шеф не станет сам шинковать овощи или собственноручно готовить соус. Но он составляет меню, обучает помощников, наблюдает за готовкой, снимает пробу, кладет пряности, велит подержать барашка в духовке еще пять минут. И именно ему мы воздаем должное за кулинарный шедевр.
Так и Дюк Эллингтон: откуда бы он ни добывал исходные продукты, конечный результат становился плодом его художественного видения. Никому — ни Ходжесу, ни Уильямсу, ни Бигарду — подобное было не по плечу, и в своих оркестрах, несмотря на годы, проведенные с Эллингтоном, они создали не так много запоминающейся музыки, если не считать их собственных соло. На всех работах Эллингтона стоит его личное, легко узнаваемое клеймо. Эти произведения не просто обрамляют сольную игру Нэнтона, Майли или Брауна — это целостные композиции, в которых особенности каждого солиста использованы в соответствии с общим художественным замыслом Эллингтона. Несмотря на личное участие каждого, это не коллективное творчество, не сваленные как попало в кучу отдельные элементы и блоки. Это творчество Дюка Эллингтона, так же как творчеством Армстронга и Паркера являлись сыгранные ими соло. С этих позиций, пусть Эллингтон и не обладал тем исконным природным даром, какой был у некоторых других великих джазменов, он в конечном счете достиг, быть может, большего — созданное им заключается не в сольных партиях, а в цельных композициях, объединяющих порой по нескольку сольных импровизаций.
Но если мы признаем Эллингтона творцом этих произведений, то истоки их мы должны искать в его характере. Ясно, пожалуй, что, будь Эллингтон другим человеком, другими стали бы и его произведения, а то и вовсе не появились бы на свет. Будь он лишен обычной твердой уверенности в том, что все, что нравится ему, на самом деле хорошо, он не смог бы с легкостью отбирать из имевшихся в его распоряжении компонентов именно то, что нужно. Без своей потребности (и способности) доминировать над окружающими он не мог бы побуждать независимо мыслящих и нередко своенравных музыкантов идти к намеченной им цели. Без его терпимости к разгильдяйству — он по-донкихотски находил даже некую прелесть в отсутствии строгого порядка — оркестр не играл бы с той раскованностью, которая рождает огонь и напор подлинного джаза. Без склонности нарушать правила, бросать вызов канонам он не открывал бы новые и новые пути к неизведанному, необычному, удивительному. Музыка Эллингтона была не просто результатом творческого импульса — почти безотчетного тяготения к определенной манере исполнения, определенным фразировкам, гармониям, ритмам, как у большинства других джазовых музыкантов. Нет, она стала в большей степени плодом всего его характера. И иначе быть не могло: ведь он оперировал не только музыкальными идеями, но и людьми — более того, целыми социальными категориями, куда входили музыканты, гангстеры, гуляки, дельцы шоу-бизнеса вместе со своим пластом культуры. Вот что служило исходным сырьем для его музыки.
И в силу этого отношение Эллингтона к людям оставалось критическим. Он умел быть (и часто бывал) великодушным и понимающим. Он доброжелательно относился к своим музыкантам и нередко держал в оркестре человека, которого другой руководитель давно бы выгнал. Он был привязан к своей семье даже сильнее, чем к музыкантам оркестра. Но в то же время он был очень замкнутым человеком. Немногим мог он поведать свои печали, посетовать на неудачи. Как-то один из его музыкантов заметил: «Может, это банально, но мне кажется, он тоскует по любви. Не по девочкам, а по человеку, который был бы всегда с ним честен…»
Похоже, что Дюк Эллингтон наблюдал за окружающими, как благожелательный взрослый смотрит на детей, чьи шалости он не вполне понимает, но находит занятными. В каком-то смысле он походил на распорядителя циркового манежа, окруженного слонами, акробатами, тюленями, клоунами, дрессированными лошадьми — пестрым и веселым народцем, которым он правит с помощью вовремя сказанного теплого слова, плетки, горстки орешков. Дон Джордж проницательно подметил, что Дюк был «немыслимым пожирателем привязанностей». Как сказал Джордж, «он любил людей, но сам всегда ускользал и был недотрогой». Заинтересованный, заботливый, доброжелательный, увлеченный — но по-настоящему привязанный к очень немногим: Артуру Логану, Билли Стрейхорну, матери, сестре. И те, к кому он питал привязанность, должны были практически полностью отдать себя служению ему. Это сочетание внимания с отстраненностью играло очень существенную роль в творческом процессе Эллингтона, который, создавая музыку, извлекал ее не из рояля, а из людей.
Нет поэтому необходимости рассматривать Эллингтона как композитора в узком смысле слова. Думаю, что мы можем видеть в нем фигуру не меньшего масштаба: джазового музыканта-импровизатора. Эллингтон недолюбливал термин «джаз» — отчасти потому, что был воспитан на взглядах среднего класса, в рамках которых эта музыка низших слоев не слишком одобрялась, отчасти же потому, что находил для себя термин «джаз» слишком узким. Но, что бы ни думал он сам, он, по существу, являлся джазовым музыкантом. С этим согласны все исследователи джаза. И пусть кому-то кажется, что он не вмещается в это понятие (как настаивал бы и он сам), факт остается фактом: оркестр его был джазовым оркестром, и музыка, которую они играли, — это главным образом джаз.
Итак, он был джазовым музыкантом и, как любой другой джазмен, создавал свою музыку не в кабинетном уединении, а в репетиционных залах, дансингах, студиях звукозаписи, не расставаясь с инструментом. Он творил методом проб и ошибок, экспериментируя со звуком до тех пор, пока не добивался желаемого. И, как любой джазовый музыкант, выходя на сцену, готов был на месте вносить изменения, сообразуясь с обстоятельствами: выбросить одно соло, растянуть другое, пропустить часть, вставить новый кусок. Разница только в том, что его инструментом становился весь оркестр.