Несмотря на брюзжание музыкантов, Дюку всегда удавалось предотвратить переход недовольства в открытый бунт. Оркестр теперь полностью принадлежал ему, что и обнаружил Тоби Хардвик по своем возвращении в 1932 году: «Я вернулся в оркестр так, будто и не уходил. Только в одном, пожалуй, была разница. Оркестр уже не был нашим. Он стал собственностью Эллингтона. Наверное, это было неизбежно. Десять лет назад говорилось «мы сделаем так-то» или «мы написали то-то». Теперь же это «мы» стало «мы» самодержца Прежнее «мы» было более вдохновляющим и, возможно, более вдохновенным, но так уж должно было случиться, я думаю. Все должны его любить. Все должны восхищаться тем, чего он достиг. Порадуйтесь за него — вот такой уж он человек. Но как мы были счастливы тем, что мы делали в прежние времена. Мы имели право высказывать свои предложения. Нравились они ему или нет, он считался с ними. У каждого в оркестре была свобода самовыражения. Было здорово… И потом, мы были вроде как одна семья — даже с теми, кто нам платил. Мы не хотели перемен. У нас все было общее, как те номера, которые мы сочиняли вдвоем или втроем. Конечно, большинство из них написал Дюк, особенно впоследствии».
Но все проблемы с оркестром оказались ничтожными по сравнению с личной утратой, которую понес тогда Эллингтон. Через несколько недель после его возвращения из Англии доктор Томас Эймос, лечивший Милдред Диксон, теперь ставший и врачом Дюка, осмотрел его любимую матушку по поводу, казалось, незначительного недомогания. Неизвестно, какой диагноз поставил ей Эймос, но нездоровье Дейзи было очевидным. В начале 1934 года врач предложил ей лечь в клинику, но она отказалась — по всей вероятности, из-за пуританского нежелания разрешить осматривать себя посторонним. Как бы то ни было, к сентябрю 1934 года стало ясно, что у нее рак и что жить ей осталось недолго. Она вернулась для лечения домой в Вашингтон, а затем ее направили в «Провиденс-хоспитэл», научно-исследовательский центр в Детройте. В конце мая 1935 года близкие собрались у ее постели в больнице. Последние три дня ее жизни Дюк провел рядом с ней, склонив голову на ее подушку; 27 мая 1935 года она умерла.
Эллингтон был опустошен. Мать являлась средоточием его эмоциональной жизни, тем колышком, к которому он был привязан. Он видел в ней бесконечно любящую, всепрощающую мать, о которой мечтают все, но имеют немногие. Он предпочел прожить с ней изрядную часть своей взрослой жизни, вместо того чтобы создать свой семейный дом. Во многих отношениях он заменил ей мужа. Он стал ее опорой, он дарил ей дорогие платья и Драгоценности — вещи, которые обычно дарят любимым. На нем держался ее социальный статус, и он опекал ее второго ребенка. Дюк никогда не терял уважения и привязанности к отцу, но для отца он стал работодателем — за некоторое время до смерти жены Джеймс Эдвард перебрался спать к Мерсеру. «У него был вроде как роман с матерью», — сказала Фрэн Хантер. «Его мир был построен вокруг матери», — добавил Мерсер.
У нас нет причин искать в отношениях Дейзи и Дюка что-то «ненормальное». В некотором смысле в них можно увидеть идеал отношений, как и считал Дюк. Но несомненно также, что взаимная привязанность матери и сына выходила за рамки обычного.
Неудивительно, что жизнь Дюка пошла прахом. «Дни после ее смерти были самыми скорбными и самыми тяжелыми в его жизни», — писал Мерсер. Дюк рыдал целыми днями. Как говорил он сам, «у меня не осталось желаний. Когда мать была жива, мне было за что бороться. Я мог сказать: „Я сражусь с любым, пойду на любой риск“… А теперь? Я не вижу ничего. Все рухнуло».
Дюк нашел исход своей печали, устроив пышные похороны. Заупокойный молебен служил преподобный Уолтер Брукс из баптистской церкви на Девятнадцатой улице в Вашингтоне. Дюк заказал на две тысячи долларов цветов и похоронил мать на кладбище «Хармони» в «вечном» стальном гробу весом в полтонны и ценой в 3500 долларов. Вспомним, что это было в худшие годы депрессии, когда большинство американских семей не имели и двух тысяч долларов в год.
Вскоре после смерти Дейзи Джеймс Эдвард тоже почувствовал холодок настигающего его недуга. Но тут виноват был он сам. Когда умерла Дейзи, ему было всего пятьдесят шесть, но большую часть своей жизни он ел, пил и гулял, не зная меры. Как говорила Фрэн Хантер, «он был милейший человек. Дюк очень походил на отца. Отец его был острослов и озорник. В те годы они жили как все. Прислуги у них не было, отец сам готовил, следил за домом, а когда семейство куда-нибудь отправлялось, машину вел он… Он пек прекрасное печенье». Порой Дюк даже брал Джеймса Эдварда в гастрольные поездки. Однажды контрабасист не пришел на выступление, и Джеймс Эдвард вышел вместо него на эстраду. Он приплясывал вокруг контрабаса и делал вид, что играет, а весь оркестр покатывался со смеху.
В годы жизни в Вашингтоне Джеймс Эдвард работал полный день, да еще порой прислуживал по вечерам на приемах. Так что возможности для развлечений у него были несколько ограничены. Переехав же в Нью-Йорк, он не искал постоянной работы и лишь выполнял те поручения, которые давал ему Дюк. У него завелись приличные деньги — Дюк был бесконечно щедр со своей семьей, — и он начал попивать. К лету 1937 года Джеймс Эдвард и сам понял, что надо бы попридержать со спиртным, и отправился в Кэтскилл-Маунтинз полечиться молоком и подышать свежим воздухом. Лечение не помогло, и осенью он оказался в Колумбийской пресвитерианской больнице в Нью-Йорке с диагнозом плеврит. Он умер в конце октября, его похоронили на кладбище «Хармони» в Вашингтоне, где всего за два года до того появилась могила его жены.
Эти утраты пробили брешь в жизни Эллингтона. Неудивительно, что году в 37-м он завязал дружбу с человеком, ставшим для него важнее всех окружающих, за исключением членов его семьи. Этим человеком стал врач по имени Артур Логан. Его отец, Уоррен Логан, входил в число преподавателей в Институте Таскеджи, известном колледже для черных, и одно время был даже казначеем института. Артур родился в институтском кампусе в 1910 году. Десятилетним мальчиком он приехал в Нью-Йорк и пошел в знаменитую десегрегированную школу Этикал-Калчер. Позже он закончил Вильямс-колледж в Массачусетсе, небольшое учебное заведение, имевшее солидную репутацию, в котором он был одним из немногих черных. Следующей ступенью стал для Артура медицинский колледж Колумбийского университета. Таким образом, Логан с десяти лет жил в десегрегированном окружении, и вдобавок обретался на довольно высокой ступеньке американской социальной лестницы. В нем было шесть футов и два с половиной дюйма росту, он имел довольно светлую кожу, зеленые глаза и носил усы в ниточку. Артур отличался не только умом и образованностью, он обладал приятной и представительной наружностью — печать будущего успеха заметна на таком человеке сразу.
Сверх того, в нем было сильно развито чувство долга, воспитанное в Институте Таскеджи и в школе Этикал-Калчер. Он состоял членом самых разных благотворительных и правозащитных групп, включая и Конференцию южнохристианских лидеров Мартина Лютера Кинга (он, кстати, стал и личным врачом Кинга), а к середине 60-х годов играл заметную роль в больничной системе Нью-Йорка и руководил в городе программами борьбы с бедностью.
Мариан Тэйлор, его жена, когда-то пела в вечерних клубах, и Дюк, вероятно, познакомился с Логаном через нее. Одиннадцатью годами младше Дюка, Логан в своей сфере слыл не менее известной персоной, чем Дюк в музыке. Оба были красивы, талантливы, привычны к успеху — должно быть, они сразу почувствовали родство душ. Их дружба была крепкой — несомненно, самой крепкой в жизни Эллингтона. Теперь-то нам ясно, что Логан в известной мере заполнил пустоту, образовавшуюся в душе Дюка после смерти матери. Хотя Логан был моложе и никогда не сравнялся с Дюком в славе, Эллингтон стал искать в нем поддержки. Позднее, когда Дюк много путешествовал за рубежом, он посылал Логану отчаянные телеграммы, заподозрив у себя малейшую простуду, и Логан обычно приезжал. Дюк был — или со временем стал — немножко ипохондриком и всегда брал в поездки докторский саквояж, набитый пилюлями и примочками. Неудивительно, что в поисках, на кого бы опереться, он выбрал врача. Как бы то ни было, отныне Артур Логан стал центральной фигурой в жизни Дюка.