Выбрать главу

Менее чем через минуту я уже сворачивал к своему дому. Несмотря на лекарство, правая нога пульсировала от боли: давали себя знать бесконечные перемещения с педали газа на педаль тормоза и обратно. Ещё разболелась и голова, как это бывает при перенапряжении. Но более всего меня донимал голод. Именно он выгнал меня из дома. Только слово «голод» лишь в малой степени отражало моё состояние. Я ощущал просто зверский аппетит, и вчерашняя лазанья в холодильнике не могла его утолить. В ней, конечно, было мясо, но явно не в достаточном количестве.

Тяжело опираясь на «канадку», с кружащейся от оксикон-тина головой, я вошёл в дом, вытащил сковороду из ящика под плитой, поставил на горелку. Повернул ручку на максимум, едва услышал хлопок вспыхнувшего газа, потому что сосредоточился на куске говяжьей вырезки, с которого сдирал обёртку. Бросил его на сковороду, разгладил рукой, прежде чем достал лопатку из ящика стола у плиты.

Входя в дом, сдирая с себя одежду и вставая под душ, я допустил ошибку, приняв спазмы желудка за тошноту… такое объяснение казалось разумным. Однако к тому времени, когда я смывал мыло, спазмы превратились в устойчивое низкое урчание, словно в животе на холостых оборотах работал мощный мотор. Таблетки это урчание приглушили, но теперь оно вернулось, усилившись. Если я и испытывал такой голод за всю свою жизнь, то не мог вспомнить когда.

Я постукивал лопаткой по большущему плоскому куску мяса и пытался досчитать до тридцати. Полагал, что тридцать секунд на сильном огне являли собой как минимум намёк на действо, которое люди называли «приготовлением мяса». Если бы я догадался включить вытяжку и избавиться от запаха, возможно, и дотерпел бы. Но в итоге не досчитал и до двадцати. На семнадцати схватил бумажную тарелку, перекинул на неё мясо и принялся жрать полусырую вырезку, прислонившись к столику. Умял почти половину, когда, глядя на красный сок, вытекающий из красного мяса, ясно и отчётливо увидел Гендальфа, который смотрел на меня снизу вверх, а кровь и экскременты сочились из раздавленной задней половины тела, пятная шерсть на сломанных лапах. Мой желудок не сжался в конвульсиях, нет, нетерпеливо заорал, требуя новой еды. Я хотел есть.

Есть.

xi

В ту ночь мне приснилось, что я в спальне, которую так много лет делил с Пэм. Она спала рядом и не могла слышать каркающий голос, доносящийся откуда-то снизу, с тёмного первого этажа: «Молодые, полуживые, молодые, полуживые».

Голос этот напоминал заевшую виниловую пластинку. Я тряхнул жену за плечо, но она лишь повернулась на бок. Спиной ко мне. Сны обычно говорят правду, не так ли?

Я встал, спустился вниз, держась за перила, не доверяя полностью травмированной ноге. И заметил что-то странное в том, как я держался за знакомый поручень из полированного дерева. На подходе к подножию лестницы я понял, в чём дело. Справедливо это или нет, но мы живём в мире правшей: гитары изготавливаются для правшей, и школьные парты, и приборные щитки американских автомобилей. Перила в доме, где я жил с семьёй, не составляли исключения. Они находились справа, потому что, хотя дом строила моя компания по моим чертежам, жена и дочь были правшами, а большинство правит.

И тем не менее моя рука скользила по перилам.

«Естественно, — подумал я. — Потому что это сон. Совсем как вторая половина того дня. Ты понимаешь?»

«Гендальф мне не приснился», — пришла новая мысль, а голос незнакомца в моём доме (всё ближе и ближе) назойливо повторял: «Молодые, полуживые». Кто бы это ни был, находился он в гостиной. Мне идти туда не хотелось.

«Нет, Гендальф мне не приснился, — вновь подумал я. Может, эти мысли возникли у моей фантомной правой руки. — Сон — его убийство».

Так он умер сам по себе? Вот что пытался сказать мне голос? Потому что я не думал, что Гендальф умер своей смертью. Я думал, он нуждался в помощи.

Я вошёл в мою прежнюю гостиную. Не чувствовал, как переставляю ноги, шёл, будто во сне, когда кажется, что мир движется вокруг тебя, пятится назад, словно кто-то прокручивает фильм в обратном направлении. И в гостиной, в старом бостонском кресле-качалке Пэм, сидела Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребёнка. Жуткие бескостные ноги, обутые в чёрные туфли «Мэри Джейнс», качались взад-вперёд над полом. Её пустые глаза смотрели на меня. Синтетические, цвета клубники, кудряшки мотались из стороны в сторону. Рот был испачкан кровью, только в моём сне — не человеческой, и не собачьей, а соком, который вытекал из практически сырого гамбургера… соком, который я слизал с бумажной тарелки после того, как доел мясо.

«За нами гналась злая лягушка! — воскликнула Реба. — У неё ЖУБЫ!»

xii

Слово это (ЖУБЫ) еше звенело в моей голове, когда я сел на кровать, чтобы увидеть плещущееся на коленях холодное озерцо октябрьского лунного света. Я пытался закричать, но мне удалось выдавить из себя лишь несколько беззвучных ахов. Сердце гулко билось. Я потянулся к лампе на прикроватном столике и каким-то чудом не сбросил её на пол, хотя, когда зажёг свет, увидел, что чуть ли не половина её основания висит в воздухе. Часы-радиоприёмник показывали время: 3:19.

Я перекинул ноги через край кровати, взялся за телефон. «Если я вам действительно понадоблюсь, звоните, — говорил мне Кеймен. — В любое время дня и ночи». И если бы его номер хранился в памяти телефонного аппарата, что стоял в моей спальне, я бы скорее всего позвонил. Но реальность постепенно взяла своё: коттедж на берегу озера Фален, не дом в Мендота-Хайтс, никаких каркающих голосов внизу — и необходимость звонить отпала.

Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребёнка и восседающая в бостонском кресле-качалке. Что ж, почему нет? Я действительно разозлился, хотя скорее на миссис Феверо, чем на бедного Гендальфа, и я понятия не имел, какое отношение имеют зубастые лягушки к цене на бобы в Бостоне. На самом деле вопрос шёл о собаке Моники. Убил я Гендальфа или он умер сам?

А может, вопрос был в другом: почему потом я так проголодался? Может, это и был главный вопрос.

Мне так хотелось мяса.

— Я взял его на руки, — прошептал я.

«Ты хочешь сказать, на руку, потому что теперь у тебя только одна рука».

Но моя память брала пёсика в мои руки, обе руки. Отводя злость

(«оно было КРАСНЫМ»)

от этой глупой женщины с сигаретой и мобильником, направляя её на меня, замыкая эту идиотскую петлю… поднимая его на руки… несомненно, галлюцинация, но — да, так утверждала моя память.

Я положил шею Гендальфа на сгиб левого локтя с тем, чтобы суметь задушить его правой рукой.

Задушить и избавить от страданий.

Я спал голым по пояс, так что мне не составило труда взглянуть на культю. Для этого потребовалось лишь повернуть голову. Я мог шевельнуть культёй, но не больше. Проделал это пару раз. Потом уставился в потолок. Сердце чуть замедлило бег.

— Собака умерла от полученных травм, — отчеканил я. — И шока. Вскрытие это подтвердит.

Да только никто не проводил вскрытие собак, которым ломали кости и которых превращали в желе «хаммеры», управляемые безответственными, не следящими за дорогой женщинами.

Я смотрел в потолок, и мне хотелось, чтобы эта жизнь закончилась. Несчастная жизнь, которая так хорошо начиналась. Я думал, что в эту ночь мне больше не заснуть, но тем не менее заснул. В конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог.

Так говорит Уайрман.

Как рисовать картину (II)

Помните, правда кроется в мелочах. Не важно, как вы видите мир, или какой стиль он навязывает вам, как художнику, правда кроется в мелочах. Разумеется, там кроется и дьявол (все так говорят), но, возможно, правда и дьявол — синонимы. Так бывает, знаете ли.