Вот теперь принялись за Шеделя. Кобергер, получив рукопись, внимательно ее прочитал и наметил сюжеты нужных гравюр. Ознакомившись с его списком, закручинился мастер Михаэль. Да, нелегкая предстояла им работа. Нагородил книжник: всемирный потоп, троянская война, подвиги цезарей Древнего Рима и тому подобное. Без совета знающих людей не обойтись. Пригласил Кобергер для этой цели нюрнбергского космографа Мартина Бегайма и ученого врача Иеронима Мюнцера из Фельдкирхена.
Волосы дыбом у мастеров вставали: какие-то Одиссеи, Ахиллы, Юпитеры, Минервы, Цезари и Октавии так и кишели на страницах ученого труда. Вольгемут плакался Антону: куда бы ни шло рисовать Адама и Еву в раю, всемирный потоп или, в конце концов, рождество Христово. А с язычниками что делать? Ведь он их портретов в глаза не видел. Кобергер обратился к Шрайеру. Пусть подберет итальянские гравюры с изображением древних богов и героев. Тот прислал имевшиеся у него картинки и любезно сообщил, что послал гонца в Венецию с просьбой к друзьям доставить ему новые.
Так случилось, что встретился Альбрехт с новым итальянским искусством в мастерской косного Вольгемута. Встретился и изумился: вот она, красота, которую так долго искал! Но мастер Михаэль его восторгов не разделял: распутство это, а не красота. Понарисовали бесстыжие итальянцы оголившихся мужиков и баб. Такие гравюры в добропорядочном доме и держать-то совестно. Да, сшибаются в Нюрнберге два потока искусства — северный и южный, все перетирают нюрнбергские жернова. Но такое они перетирать не будут, отбросят в сторону как никому не нужную дрянь. Немцы этого искусства не примут. Прав был по-своему старый живописец: даже Шедель, взглянув на Шрайеровы картинки, приказал греческих богов и богинь одеть.
Не успели с этим справиться, а Шедель новую задачу подкинул: подавай ему изображения городов, которые он описал в своей книге. Да не какие-нибудь, а вполне точные. С Нюрнбергом, конечно, просто: выйди на ближайшую горку и рисуй в свое удовольствие. А как быть с другими? Не будешь же их из-за какого-то там Шеделя объезжать. Пришлось спрашивать сведущих нюрнбержцев. В первую очередь бросились, конечно, опять к Мартину Бегайму. Он весь свет изъездил. Тот обещал помочь. Натворил Шедель дел со своей «Хроникой» — чуть ли не пол-Нюрнберга на него работает! А в Вольгемутовой мастерской что ни день — то споры. Во что, к примеру, одеть римских цезарей? Да и с городами пришлось не сладко. Путешественников в Нюрнберге действительно не счесть. Сколько, где и какой товар стоит — это они даже спросонья ответят. Но считать количество церквей и крепостных башен, запоминать облик городских стен им ни к чему. Если бы не Бегайм, вряд ли бы справились. У космографа память отличная.
Прошла зима, да и весна была готова уступить место лету, а Кобергеров заказ и наполовину еще не выполнен, хотя сидели над ним дни и ночи. Работа оказалась кропотливой, а для вольгемутовской мастерской усложнялась она вдобавок тем, что Кобергер, ожидавший от шеделевской «Хроники» преумножения своей славы как печатника, без обиняков заявил: второсортный товар ему не нужен, мастера должны сделать самое лучшее, на что только они способны. Поиски этого лучшего оборачивались для Вольгемута и Пляйденвурфа заимствованием из работ других мастеров всего, что отвечало их представлениям о красоте — образов, деталей и даже целых сюжетов. Подходил итальянец — брали у него, нравился нидерландец — перенимали у нидерландца, приглянулся немец — использовали его находку. Даже отдельные фигуры составлялись из частей, позаимствованных у разных художников. Этот метод, который теперь почти ежедневно демонстрировался Альбрехту, был не нов. Юноша уже неоднократно сталкивался с ним. И раньше он подводил ученика к мысли, что каждый художник способен постигнуть лишь какую-то часть красоты, и если появится вдруг человек, способный собрать все эти части в целое, то даст он миру законченный идеал. Альбрехт перепортил много бумаги, пытаясь воплотить сделанное им «открытие» в образе мадонны, но результаты этих усилий были безжалостно раскритикованы мастером Михаэлем.
Но все это было до того, как юноша увидел итальянские гравюры. Они поражали тем, что полностью отвечали его представлениям о красоте. Люди прочно стояли на земле. Они были частью этой земли, ее хозяевами, а не временными пришельцами. Они были материальны, как был материален мир, окружавший их. В них было все соразмерно. Детали сливались в гармоничное целое. Там, за Альпами, видимо, открыли истины, неведомые мастеру Михаэлю: законы гармонии, иллюзию реальности.
Разговор на эту тему с Вольгемутом лишь привел мастера в ярость. Дерзкий ученик оскорбил его самолюбие, похвалил то, что он, не стремясь постигнуть, отметал с порога. Было сказано немало крепких слов. И впервые, едва сдерживая слезы, Альбрехт бросился прочь из мастерской — туда, на берег родного Пегница. Здесь царила убаюкивающая тишина, прерываемая время от времени мерными ударами вальков прачек, их шумливым переругиванием, шуршанием прибрежного тростника и мычанием идущих на водопой коров. Вот тот мир, который он хотел бы изобразить, запечатлеть навечно в его изменчивости… Занятый своими мыслями и созерцанием трудолюбиво бегущей вдаль, за городские стены, к запрудам и мельницам реки, Альбрехт вздрогнул от неожиданности, когда рядом с ним на траву опустился космограф Бегайм.
Они были всего лишь знакомы. Тем не менее почему-то захотелось сейчас Альбрехту излить многоопытному страннику и ученому свои сумбурные, бестолковые мысли. Не знал, однако, даже и Бегайм, объездивший весь свет, что такое красота, которую ищет его молодой собеседник. Правда, если задуматься, то, наверное, красота — вот этот огромный и разнообразный мир. А бог — великий художник, сотворивший все видимое и сущее. Его созданием можно без устали любоваться, а значит — здесь и заключена истинная красота. Поведал Бегайм, что ждет не дождется, когда наконец разделается с заданием совета: нарисует план Нюрнберга. Тогда можно вновь отправиться путешествовать, ибо не вынести ему этого долгого нюрнбергского сидения — и так уже снятся каждую ночь теплые моря и дальние страны.
Чем больше узнавал Альбрехт людей, тем больше многие из них поражали его своей неугомонностью и жаждой новых знаний. В этом у него было много общего с тем же Бегаймом, который показывал ему в своей рабочей комнате, пропитанной таинственными резкими запахами, исходящими от тюков и ящиков, сложенных в углах, «земное яблоко» — первый в мире глобус, над которым работал. Не верилось Альбрехту, что вот так выглядит Земля, когда бог и ангелы смотрят на нее с небес. И чудаком считал некоего генуэзца, который, как рассказывал Бегайм, собирается достигнуть Индии, плывя на запад, а не на восток. Но спустя несколько лет узнал, что не таким уж чудаком был тот генуэзец и что «Индию» он действительно открыл. Из уст в уста ходило это имя — Христофор Колумб…
Время было на изломе. Рождался новый человек, стремящийся к знаниям, разгадке неведомого. Он переставал быть слепым червем, он стремился стать творцом. Начиналась эпоха гуманистов — новая эпоха в истории развития человечества. Время рождало великих — и гениев и преступников. Оно заставляло жить иначе. Уже ткались паруса, которым было суждено унести европейцев к берегам неведомых им миров. Уже создавались телескопы, прильнув к которым люди — пока лишь своею мыслью — устремлялись к звездам. Человек задумался над тем, откуда он пришел, и углубился в историю. Он стал приглядываться к себе и стал искать ответы на многие мучившие его вопросы. От веления времени нельзя было отгородиться каменными стенами, его уже невозможно было остановить на пороге.