Выбрать главу

Но почему? — задавался вопросом Федр. Зачем уничтожать arete? И не успел он задать вопрос, как ответ сам пришел к нему. Платон не пытался уничтожить arete. Он инкапсулировал его; делал из него постоянную, закрепленную Идею; обращал его в жесткую, неподвижную Бессмертную Истину. Он сделал arete Хорошим, высшей формой, высшей Идеей всего. Оно подчинилось только самой Истине в синтезе всего, что произошло раньше.

Вот почему то Качество, к которому Федр пришел в классе, казалось столь близким Хорошему Платона. Хорошее Платона было взято от риторов. Федр искал, но не мог найти предшествовавших космологов, говоривших о Хорошем. Это шло от софистов. Разница заключалась в том, что Хорошее Платона было закрепленной, вечной и недвижимой идеей, в то время как для риторов оно вовсе не являлось Идеей. Хорошее не было формой реальности. Оно было самой реальностью, вечно изменяющейся, не познаваемой окончательно никаким закрепленным жестким способом.

Почему Платон это сделал? Федр рассматривал философию Платона как результат двух синтезов.

Первый синтез пытался разрешить различия между последователями Гераклита и Парменида. Обе космологические школы утверждали Бессмертную Истину. Для того, чтобы выиграть битву за истину, в которой arete играет подчиненную роль, битву против своих врагов, которые будут обучать arete, в котором истина играет подчиненную роль, Платон должен сначала разрешить внутренний конфликт между верующими в Истину. Для этого он говорит, что Бессмертная Истина — не просто изменение, как считали последователи Гераклита. Не просто сущность без изменений, как считали последователи Парменида. Обе эти Бессмертные Истины сосуществуют как неизменные Идеи и изменчивая Наружность. Вот почему Платон находит нужным отделять, например, «лошадность» от «лошади» и говорить, что лошадность реальна, закреплена, истинна и неподвижна, в то время как лошадь — простое, незначительное, преходящее явление. Лошадность — Идея. Лошадь, которую можно видеть, — собрание меняющихся Наружностей, лошадь, которая может проистекать, двигаться там, где ей захочется и даже умереть на этом самом месте, не потревожив лошадности — Бессмертного Принципа, который может длиться вечно вслед за Богами старины.

Второй синтез Платона — включение arete софистов в эту дихотомию Идей и Наружностей. Он помещает его на самое почетное место, подчиненное только самой Истине и методу, которым к Истине приходят, диалектике. Но в этой попытке объединить Хорошее и Истинное путем превращения Хорошего в высочайшую Идею всего Платон, тем не менее, узурпирует место arete и возводит на него диалектически определенную истину. Поскольку Хорошее содержалось как диалектическая идея, для другого философа не составит труда прийти и продемонстрировать диалектическими методами, что arete, Хорошее, может быть более выгодно смещено на более низкую позицию в «истинном» порядке вещей, более совместимом со внутренней деятельностью диалектики. Такой философ не заставил себя долго ждать. Его имя было Аристотель.

Аристотель чувствовал, что смертная лошадь Наружности, которая ест траву, возит людей и производит на свет маленьких лошадей, заслуживает гораздо больше внимания, нежели ей уделял Платон. Он говорил, что лошадь — не просто наружность. Наружности приникают к чему-то более независимому от них, к чему-то более неизменяемому — напримет, к Идеям. Это «что-то», к чему приникают Наружности, он назвал «субстанцией». И именно в этот момент — а не до него — родилось наше современное научное понимание реальности.

При Аристотеле — «Читателе», чьих познаний в троянском arete, кажется, подозрительно недостает, — формы и субстанции превалируют над всем. Хорошее — сравнительно незначительная ветвь знания, называемая этикой; разум, логика, знание — вот что его заботит в первую очередь. Аret мертво, а науке, логике и Университету, каким мы знаем его сейчас, выдана их утверждащая грамота: найти и изобрести бесконечный количественный рост форм, касающихся субстантивных элементов мира, назвать эти формы знанием и передать их будущим поколениям в виде «системы».

И еще риторика. Бедная риторика, некогда «изучавшая» самое себя, теперь низводится к преподаванию манер и форм — аристотелевых форм — письма, как будто они имеют хоть какое-то значение. Пять ошибок в правописании, вспомнил Федр, или одна ошибка в построении предложения, или три не там расположенных определения, или… и так далее, без конца. Любой было достаточно, чтобы проинформировать студента, что он не знает риторики. В конце концов, это и есть риторика, не так ли? Конечно, существует «пустая риторика», то есть риторика, способная привлечь эмоционально без должного подчинения диалектической истине, но нам такая не нужна, правда? Она сделает нас похожими на тех лжецов, жуликов и пачкунов Древней Греции, на тех софистов — помните их? Истине мы научимся на других наших академических курсах, а потом немного поучимся риторике, чтобы уметь мило это все записывать и производить впечатление на начальство, которое продвинет нас на более высокие должности.