Формы и маннеризмы — ненавидимые лучшими и любимые худшими. Год за годом, десятилетие за десятилетием маленькие «читатели» с передних парт, имитаторы с милыми улыбками и аккуратными авторучками выходят получать свои аристотелевские пятерки, а те, кто обладает подлинным arete, молча сидят позади, недоумевая, что с ними происходит, и почему им так не нравится этот предмет.
И сегодня, в тех немногих Университетах, которые почитают за труд преподавать классическую этику, студенты, вслед за Аристотелем и Платоном, бесконечно возятся с вопросом, который в Древней Греции вообще не было необходимости задавать: «Что есть Хорошее? И как нам его определить? Поскольку разные люди определяли его по-разному, как мы можем знать, что хорошее вообще есть? Некоторые утверждают, что хорошее — в счастье, но откуда нам знать, в чем счастье? И как можно определить счастье? Счастье и хорошее — не объективные термины. Мы не можем научно иметь с ними дела. А коль скоро они не объективны, то существуют просто у нас в уме. Поэтому, если хочешь быть счастливым, просто передумай. Ха-ха, ха-ха.»
Аристотелева этика, аристотелевы определения, аристотелева логика, аристотелевы формы, аристотелевы субстанции, аристотелева риторика, аристотелев смех… ха-ха, ха-ха.
А кости софистов давным-давно обратились в прах, и то, что они сказали, обратилось в прах вместе с ними, а прах погребался под булыжником приходивших в упадок Афин в течение всего их падения и Македонии в течение ее упадка и падения. В течение упадка и смерти Древнего Рима, Византии, Оттоманской Империи и современных государств — погребались так глубоко, с такой церемонностью, с таким смаком и с такой злобой, что только безумец многие века спустя мог обнаружить ключи, необходимые для того, чтобы их открыть и с ужасом увидеть, что натворили…
Дорога так потемнела, что приходится включить фару, чтобы пробраться сквозь здешние туманы и дождь.
30
В Аркате мы заходим в маленькую столовку, сырую и холодную, едим чили с бобами и пьем кофе.
Потом снова выезжаем на дорогу — теперь уже это скоростная трасса, быстрая и мокрая. Будем ехать, пока до Сан-Франциско не останется легкого однодневного перехода, и тогда остановимся.
Фары всстречных машин странно отражаются в мокрой осевой линии, капли бьют в стекло шлема, как дробинки, преломляя свет фар странными волнами кругов и полукругов. Двадцатый век. Он уже окружил нас со всех сторон, этот двадцатый век. Пора кончать с федровой одиссеей двадцатого века и больше к ней не возвращаться.
Когда класс по «Идеям и Методам 251, Риторике» собрался в следующий раз за большим круглым столом в Южном Чикаго, секретарь отделения объявила, что профессор философии заболел. Он болел всю следующую неделю. Несколько озадаченные остатки класса, который к тому времени уменьшился до трети, сами по себе пошли через дорогу выпить кофе.
За столиком один студент, которого Федр отметил как способного сноба-интеллектуала, сказал:
— Я расцениваю этот класс как один из самых неприятных, в которых мне довелось заниматься.
Казалось, он смотрел на Федра свысока с какой-то бабьей сварливостью, как обломщик того, что должно повлечь приятные переживания.
— Полностью согласен, — ответил Федр. Он ждал какого-нибудь повторного нападения, но его не последовало.
Другие студенты, казалось, думали, что это все произошло из-за Федра, но им не за что было зацепиться. Затем женщина постарше на другом краю столика спросила, зачем он вообще ходит на занятия.
— Я сам как раз сейчас пытаюсь это понять, — ответил Федр.
— А вы ходите на занятия полный день? — спросила она.
— Нет, полный день я преподаю на Военно-Морском Пирсе.
— Что вы преподаете?
— Риторику.