В спорах иногда утверждают, что подлинного прогресса не существует; что цивилизацию, убивающую множества людей в массовых войнах, отравляющую землю и океаны всевозрастающими количествами отходов, уничтожающую достоинство личностей, подвергая их насильственному механизированному существованию, едва ли можно назвать продвижением вперед по сравнению с более простым охотничьим, собирательским и сельскохозяйственным существованием доисторических времен. Но этот аргумент, хотя и романтически привлекателен, — несостоятелен. Примитивные племена позволяли гораздо меньше индивидуальной свободы, нежели современное общество. Древние войны велись с гораздо меньшим моральным оправданием, чем современные. Технология, производящая отходы, может найти — и находит — способы избавляться от них, не расстраивая экологии. И картинки из школьных учебников, изображающие первобытного человека, иногда опускают некоторые минусы его первобытной жизни — боль, болезни, голод, тяжкий труд, необходимый лишь для того, чтобы остаться в живых. Движение от этой агонии гольного существования к современной жизни может быть трезво описано только как прогресс, и единственный деятель этого прогресса — сам разум, что вполне ясно.
Можно видеть, как и неформальный, и формальный процессы гипотезы, эксперимента, умозаключения век за веком повторялись на новом материале, строили иерархии мысли, которые уничтожали большую часть врагов первобытного человека. Романтическое предание рациональности анафеме проистекает, до некоторой степени, из самой эффективности рациональности в процессе поднятия человека из первобытных условий. Она — столь мощный, вседоминирующий агент цивилизованного человека, что практически полность затмила собой все остальное и теперь доминирует над самим человеком. Это и есть источник всего недовольства.
Федр скитался по этой высокой стране: вначале бесцельно, следуя каждой тропинке, каждому следу там, где кто-то побывал ло него, временами по каким-то косвенным признакам замечая, что, очевидно, продвигается вперед, но не видя впереди ничего, что могло бы подсказать, куда следует идти.
Через громоздящиеся горы вопросов реальности и знания проходили великие фигуры цивилизации; некоторые из них, например, Сократ, Аристотель, Ньютон и Эйнштейн, были известны почти каждому, но большинство было гораздо неизвестнее. Имена, которых он никогда прежде не слышал. И он проникался очарованием их мысли и всего способа их мышления. Он тщательно шел по их следам до тех пор, пока след этот, казалось, не остывал совсем, — а потом оставлял эту тропу. В то время по академическим стандартам его работа едва продвигалась, но это происходило вовсе не от того, что он не работал или не думал. Он размышлял слишком напряженно, а чем напряженнее размышляешь в этой высокой стране ума, тем медленнее идешь. Федр читал скорее научно, чем литературно, проверяя по ходу чтения каждое предложение, отмечая сомнения и вопросы, которые надо будет разрешать позднее, и мне повезло, что у меня остался целый чемодан этих его заметок.
Поразительнее всего то, что почти все, сказанное им многие годы спустя, в них содержится. Одно расстройство — видеть, как совершенно не осознает он в то время важности того, что говорит. Будто видишь, как кто-то перебирает одну за другой все части головоломки, чье решение ты знаешь и хочешь подсказать ему: «Смотри, это подходит сюда, а это — вот сюда,» — но не можешь. И он слепо бродит, меняя одну тропу на другую, подбирая одну часть за другой, не зная, что с ними делать, а ты скрипишь зубами, когда он уходит на ложный след, и вздыхаешь с облегчением, когда возвращается, пусть даже обескураженным. «Не беспокойся,» — хочешь сказать ему ты. — «Давай дальше!»
Но он — настолько отвратительный студент, что только благодаря доброте своих преподавателей вообще сдает экзамены. Он предвзято относится к каждому философу, которого читает. Он всегда вмешивается и навязывает собственныи взгляд тому материалу, который изучает. Он никогда не играет честно. Он всегда пристрастен. Он хочет, чтобы каждый философ шел определенным путем, и впадает в ярость, когда тот этого не делает.
Сохранился фрагмент воспоминания: он сидит в комнате в три-четыре часа утра со знаменитой «Критикой чистого разума» Иммануила Канта, изучая ее так, как шахматист изучал бы дебюты гроссмейстеров, пытаясь испробовать линию защиты против собственного суждения и опыта, ища противоречий и несообразностей.