Итак, я есть и нет, это моя сущность и моя без-сущностность. Добро — это зло, зло — добро, и вместе с тем это опять же не так. Святое несвято, несвятое свято — и вместе с тем это опять же не так. Или «святое и несвятое»: это совершенная Истина — не-Истина*.
* Здесь Херригель для преодоления ограничений дискурсивного (здесь: рефлективного) мышления по-своему использует традиционный для буддийской философии прием разложения на четыре логически предположимых варианта высказывания: 1) есть (или А); 2) не есть (не-А); 3) и «есть», и «не есть» (А и не-А одновременно); 4) ни «есть», ни «не есть» (ни А, ни не-А одновременно).
Рефлексия путается в противоречиях. На более ранней ступени казалось, что противоположности и то, что над противоположностями, это две разные области. Теперь известно: существующее над противоположностями «есть» так же мало, как и противоположное. То, куда человека ведут, это не пантеизм и не энтеизм, не бог, который является частью мира или существует вне мира. То есть надо оставить рефлексию, но зато существовать.
И теперь все просто, как детские игрушки, все как будто само собой разумеется, наступает полная свобода. Эта свобода не означает недоступности для радости и страдания, любви и ненависти; это способность очень глубоко чувствовать и то и другое и все-таки быть независимым, не запутаться в них, не раствориться. И в этом отличие от существования в нулевой точке у стоиков: человек над этим, в этом — и в то же время нет. Если человек достиг такого состояния, его не очищает страдание, не разрушает ненависть, не возвышает радость и не делает щедрым любовь. Он подарен самому себе — и все-таки нет. Основа его поведения — доброта (единственное, чего становится больше, сколько бы ни тратил), доверие, поддержка. Все, что происходит, происходит правильно. Дойдя до этой ступени, человек живет претенциозно — и без претензий; живет как все остальные, но при этом во всем необычен, потому что другой во всем. Он инстинктивно действует правильно, он скромен без тщеславия. Он без комплексов, может жить одним днем, полностью исполняя себя каждый день, не поднимая завесу грядущего. Его любят собаки и дети. Разве это не напоминает раннее христианство?
Таким образом, он личность благодаря своей обезличенности. Он не знает страха смерти — ведь он так часто занимался уничтожением «я»! Он умеет пребывать в смерти — в смысле sublatus, elevatus, conservatus (уничтожен, возвышен, сохранен) — как силовое поле. Для него уже больше не существует вопроса о личном бессмертии.
Но путь еще не пройден, нужно продолжать упражнения, он движется вперед и, возможно, благодаря этому приобретет новый опыт. Если этот человек один из тех, кому дано больше, чем другим, если он продолжает упражняться с неиссякаемым усердием, то он постигает новый способ познания, который оказывается качественно отличным от предыдущих: это новое бытие в ничто [в пустоте] и не-бытие в бытии. Речь идет о новом виде непроизводных событий. Все происходит без его участия. Его содействие заключается только в его готовности воспринимать.
Этот загадочный тип событий можно описать только через их стиль и ритм. Но не это составляет их суть. Все образы и сравнения принадлежат другим сферам. Мистик мог бы многое сказать именно потому, что должен о столь многом умалчивать.
На этой ступени техника погружения настолько совершенна, что при соответствующих условиях для полного погружения достаточно нескольких минут. При этом наблюдатели отмечают, что У медитирующего не акцентированы ни вдох, ни выдох: они выверены и приведены в равновесие. Это и есть духовное дыхание.
Выход из ничто [из пустоты] (этого истинного экстаза) теперь не такой стремительный, пребывание в глубинах ничто затягивается. Теперь ничто представляется уже не как сияющая тьма, не как ощутимое молчание; теперь это не сравнимо ни с чем. Оно настолько далеко от всего, что можно высказать словами, что определяется разве что ничем не прерываемым молчанием.
Теперь человек возвращается к самому себе постепенно. Он чувствует приподнятость (такого не было ни на одной из предыдущих ступеней), начинает привыкать к дневному свету и к скверному многообразию бытия. Если поначалу на второй ступени человек чувствовал себя насильно вырванным из беспокойного сна, безуспешно пытаясь вспомнить забытое, то теперь он как будто открывает глаза после глубокого, освежающего сна и считает совершенно естественным свое привычное окружение (по-другому и быть не могло).
Это и есть самое главное (но говорит только о виде, стиле и ритме опыта, а не о его основе): человек возвращается без толчка, без потрясения; он, образно говоря, плавно соскальзывает в бытие, как будто ему не нужно делать прыжок отсюда — туда и оттуда — сюда.
Этот неожиданный опыт внушает беспокойство. Причину человек ищет в самом себе, в недостаточной концентрации (ведь теперь погружение происходит так быстро!). Поэтому он продолжает добросовестно заниматься: он знает — ломать над этим голову бесполезно. Ему уже пришлось привыкнуть ко многому — почему бы и не к этому тоже? Но и тщательная концентрация (в течение нескольких часов он делает все возможное, чтобы не отвлекаться) не приводит к другому результату. Ничего не меняется, это новое, необъяснимое состояние не исчезает.
Учителя спросить нельзя. Ведь он уже не является наставником. В лучшем случае он с улыбкой заметит: состояние — это не-состояние\ Значит, полагаться следует только на самого себя. Каждый шаг приходится совершать без помощи и совета. Мог бы помочь величайший мастер, но и он принпипиально откажется, потому что знает — у ученика решающий, поворотный момент. Сможет он пойти дальше — ему откроется самое высокое. Если нет, он останется просто «техником». То есть вопрос в том, удастся ли гению подняться над методикой.
Человек был бы бесконечно одинок, если бы не отрешенность, которая подхватывает его и удерживает.
Итак, ему нужно продолжать путь — без желаний и без намерений.
Но от этой обеспокоенности его отвлекает (следует сразу сказать, что это происходит не случайно) опыт, который он получает; в повседневной жизни, то есть независимо от уровня своей продвинутое™, — столь необычайный, что внушает беспокойство, возможно, даже большее, чем опыт мистический. Этот опыт приходит не вдруг, как гром среди ясного неба, а проявляется постепенно и становится настолько важным, что больше уже не может быть понят неправильно.
Человек усваивает этот опыт; он все больше и больше боится вмешиваться в существование других (до сих пор он считал это само собой разумеющимся). Теперь это кажется ему не только грубым и нетактичным, но и неправильным. В нем растет некое инстинктивное отвращение. А воспитан он так, что обращает внимание на любые, мельчайшие трения и ничего против них не предпринимает (даже под предлогом своего долга). Он прислушивается к предупреждающему daimonion* и к ощущению внутренней скованности.
* Божественная сущность (греч.), так Сократ называл «внутренний голос», который предупреждал его, когда он собирался совершить что-либо, идущее вразрез с добродетелью.
Откуда это? Может быть, он устал от предшествующих усилий? По крайней мере, одно можно сказать точно: чем опытнее человек, тем меньше он страдает от подлости и нечестности, точно так же, как больше уже не может восторженно радоваться доброте и возвышенности людей. Он относится к ним как к непогоде и катастрофам. Но почему это удерживает его от помощи?
Этот новый поворот нельзя приписывать появившемуся на основе жизненного опыта скепсису: любое желание помочь имеет преходящую ценность, оно лишь слегка стирает неровности.
В спокойные времена может казаться, что это уже кое-что. А вот в момент кризиса становится ясно, что человек не изменился. Более того, могут разверзнуться такие пропасти, о которых он и не предполагал. То есть вся работа оказывается напрасной.
К тому же появляется робкий вопрос: зачем заниматься совершенствованием чувств? Разве для этого нет специальных инстанций (отчий дом, школа, работа и так далее) ? Почему нужно вмешиваться, изображая судью над общественными институтами?