И все ж, с необычайной горячностью борясь за жизни католических священников, Дзержинский отстоял их. Кто знает, может быть, именно потому, что в юности с большим трудом отговорила мать своего любимца-Феликса стать священнослужителем католической церкви.
А "шапка-невидимка" одевалась Дзержинским, вероятно, тогда, когда он, например, 25 сентября 1919 года, "бледный как полотно", с трясущимися руками и прерывающимся голосом приехал на автомобиле в тюрьму Московской чеки и отдал приказ по всем тюрьмам и местам заключения Москвы расстреливать людей "прямо по спискам".
В один этот день на немедленную смерть в одной только Москве он послал многие сотни людей. Помимо всех своих "вин", расстрелянные были ведь и москалями, попавшими в руки не только к неистовому коммунисту, но, может быть, и к надевшему "шапку-невидимку" нежному мальчику Феликсу.
4. Дзержинский и леди Шеридан
Апогеем красного террора была зима 1920 года, когда Москва замерзала без дров, квартиры отапливались чем попало, мебелью, библиотеками; голодные люди жили в шубах, не раздеваясь, и мороженая картошка казалась населению столицы верхом человеческого счастья.
В ночи зимы этого года, в жуткой их темноте колеблящимся светом ночь-напролет маячили грандиозные электрические фонари на Большой Лубянке. Сюда к Дзержинскому в квартал ЧК без устали свозили "врагов" революции. Здесь в мерзлых окровавленных подвалах в эту зиму от количества казней сошел с ума главный палач Чеки, латыш Мага, расстреляв собственноручно больше тысячи человек.
И в эту же зиму из туманов Лондона в Москву приехала скульптор лэди Шеридан. Снобистическая лэди хотела лепить головы вождей октябрьской революции, и среди прочих голов лэди, конечно, интересовала голова "ужаса буржуазии", Феликса Дзержинского.
Вождь террора Дзержинский на Лубянке проводил дни и ночи. Работать спокойно было не в eго характере, да и не такова была эта кровавая работа. Дзержинский работал по ночам. Палачи - тоже. Ночью вся Лубянка жила бурной взволнованной жизнью. "Я себя никогда не щадил и не щажу", говорил о себе сорокалетний Дзержинский.
Про эту "беспощадность к себе" рассказывает и его помощник, чекист Лацис: "В ЧК Феликс Эдмундович везде жаждал действовать сам; он сам допрашивал арестованных, сам рылся в изобличающих материалах, сам устраивал арестованным очные ставки и даже спал тут же на Лубянке, в кабинете ЧК, за ширмой, где была приспособлена для него кровать".
К тому ж, председатель ВЧК был "аскетом". Тот же палач Лацис сантиментально вспоминает, когда в голодную зиму 1920 года главе террора вместо конины курьер приносил более вкусные блюда, Дзержинский ругался, требуя, чтоб ему давали "обычный обед сотрудника чеки". Но чекисты "из любви" обманывали вождя террора, ибо "усиленная работа расшатывала изнуренный организм Феликса Эдмундовича, и уход за Феликсом Эдмундовичем был необходим".
Работа была, действительно, изнуряющая. Из-под пера Дзержинского смертные приговоры шли сотнями. "Дзержинский подписывал небывало большое количество смертных приговоров, никогда не испытывая при этом ни жалости, ни колебаний", пишет бывший член коллегии ВЧК Другов. А после взрыва в Леонтьевском переулке Дзержинский перешел уж к бессчетным массовым казням.
Странно, как при такой занятости, уже с ног до головы кровавый Дзержинский нашел-таки время стать моделью заморской лэди? Как и почему, может быть, даже выйдя прямо из подвалов Чеки, он поехал позировать?
Психологическая разгадка, вероятно, несложна. Мы знаем, по свидетельству историков, что бедный кабинет Максимилиана Робеспьера был все-таки украшен... собственными изображениями карандашем, резцом, кистью. И в зале Кремля сеанс состоялся. Утонченная лэди даже запечатлела этот сеанс в своих воспоминаниях.
"Сегодня пришел Дзержинский. Он позировал спокойно и очень молчаливо. Его глаза выглядели, несомненно, как омытые слезами вечной скорби, но рот его улыбался кротко и мило. Его лицо узко, с высокими скулами и впадинами. Из всех черт его, нос, как будто, характернее всего. Он очень тонок и нежные безкровные ноздри отражают сверхутонченность. Во время работы и наблюдения за ним в продолжение полутора часов он произвел на меня странное впечатление. Наконец, его молчание стало тягостным, и я воскликнула: "У вас ангельское терпение, вы сидите так тихо!" Он ответил: "Человек учится терпению и спокойствию в тюрьме". На мой вопрос, сколько времени он просидел в тюрьме, он ответил: "Четверть моей жизни, одиннадцать лет..."