Выбрать главу

Однако женщины этой секты предпочитали грешить с богатыми.

Джафара влекло неведомое, страшное и желанное тело женщины. Стоило подпаску остаться одному – в сарае ли, в хозяйском саду среди гранатовых кустов, где он спал большую часть года, или на зимнем сеновале, стоило ему замечтаться – и в мире ничего не оставалось, кроме женщины. Джафар вынимал флейту, принимался звать ее, чудесную мучительницу. Най пел призывно, потом голос его начинал вздрагивать и замирать от страсти. Женщина приходила в сказочно сверкающем покрывале – сказки Джафар любил, как каждый араб, молодой и старый. Остановившись перед музыкантом, она открывала лицо. Он видел ее блестящие веселые глаза, юный румянец, маленький рот, ждущий поцелуя. Флейта пела радостную песню об ее красоте, пела так, словно в най вселилась чья-то душа, а пальцы юноши только гладят желтый тростник. Потом сверкающее покрывало падало на землю. Женщина стояла перед Джафаром нагая, стройная, манящая. Она протягивала к нему тонкие загорелые руки, тихо звеня серебряными запястьями. Най задыхался от счастья. Оно было так сильно, что флейта еле дышала. Кончала любовный припадок радостным воплем и опять начинала тихую песню о красоте.

Для товарищей Джафара его мудреные песни были скучны. Хозяин их тоже не понимал, хотя не прочь был похвастаться своим подпаском-музыкантом. Любили их влюбленные женихи, но больше всего любили женщины. Случалось не раз, что у хозяйки, замечтавшейся под звуки ная, сбегало молоко, и очаг вдруг принимался неистово чадить, выбрасывая клубы вонючего дыма. Случалось, что молодые работницы, ткавшие ковер, заслышав флейту Джафара, замирали, словно заколдованные, и только подзатыльники следившей за ними старухи заставляли девушек снова приняться за дело. Но и старухи, случалось, втихомолку посмеивались, вздыхая, а то и слезу пуская от умиления, когда Джафар начинал призывать свою воображаемую подругу.

Брось он пастушье дело и начни играть на свадьбах, в караван-сараях да на ярмарках, жилось бы ему и привольнее, и сытнее, и веселее, но вы знаете уже, что у селян бродячие музыканты, фокусники, заклинатели змей считались людьми совсем никудышными.

Их слушали, на них смотрели порой с пьяных глаз, и платили неплохо, но никто бы не выдал дочь за человека, который таскается с дудкой из деревни в деревню. Джафар же мечтал о том, что, став из подпаска пастухом, он начнет зарабатывать побольше, скопит сотню-другую диргемов и тогда найдет себе хотя бедную, но пригожую невесту. Так ему и хозяин твердил – работай, работай, человеком, будешь, женишься…

Советы гуртовщик давал превосходные, но по-прежнему держал взрослого парня в подпасках, хотя Джафар давным-давно самостоятельно управлялся со стадом и делал все, что пастуху положено. Только, когда дошли до него слухи, что прилежного, сильного юношу переманивают на другую работу, торговец скрепя сердце перевел-таки сто в пастухи. Зарабатывал Джафар по-прежнему мало, но все же втрое больше, чем прежде, и не медля начал копить диргемы. Завел себе кожаный мешочек и, чтобы не украли, прятал его в дупло старого оливкового дерева.

В скором времени в его жизни произошло еще одно важное событие – важные события редко случаются порознь.

Хозяин, богатевший все больше и больше, решил, что пора ему переселиться в Анах. Взял с собой нескольких пастухов потолковее, в том числе и Джафара. В Анахе пастух-музыкант и раньше бывал, гонял туда хозяйские стада, но города не любил. Казалось ему там шумно и душно – особенно на базаре. От ходьбы по мостовой с непривычки ломило ноги. В караван-сарае, где он останавливался с хозяином, неистово кусали клопы, а сада при здании не было. Когда впервые шел в город, надеялся взглянуть на дворец эмира, о котором в деревне рассказывали разные чудеса, но оказалось, что снаружи, кроме высоких желтых стен, верхушек пальм и лазоревого купола усыпальницы Зейнеб, ничего не видно, Не хотелось Джафару переселяться в Анах, очень не хотелось, но, нечего делать, пришлось. Гуртовщик поселился, правда, на самом краю города. При доме был большой запущенный сад, а за ним шел выгон, где собирали скот, отправляемый на продажу. Спал молодой пастух по-прежнему то в саду, то на сеновале.

По-прежнему восемь, а то и девять месяцев в году ходил почти голый, но давно уже ему казалось, что иначе и нельзя. По-прежнему с рассвета до сумерек бродил по степи с овцами.

И одинок Джафар был, как и раньше. Не стал за пастушьи годы ни злобным, ни черствым, но по-настоящему ни с кем не дружил. От прежних товарищей отстал, новых полюбить ему было трудно. Пока был слаб и ничего не умел, пастухи и подпаски на работе били, а в свободное время издевались над неженкой, тихоней, маменькиным сынком. Не могли простить Джафару, что до тринадцати лет он жил, не зная нужды. Для парней, никогда ничего не имевших, и сын брадобрея был господским дитятей.

И битье, и издевки давно кончились. Если и подсмеивались над Джафаром, то с опаской и изредка. Как все почти сильные люди, он ссориться не любил, но каждый знал, что лучше его не задирать. Может и ребра переломать. Зубоскалили больше за глаза. Пастух-музыкант, слагатель непонятных песен казался странным и чужим. Его товарищи были грубы, то и дело похабно ругались. Джафар, в память матери, старался остаться прежним – вежливым, приветливым, таким, как учили его быть дома. Пастухи уверяли, что кланяется он совсем как мулла. Не мог только уже говорить, как научился когда-то, слушая деревенских грамотеев, приятелей отца. Пять пастушьих лет даром не прошли. Говорил как простой пастух, но думал не по-пастушьи, и товарищи это чувствовали. Нищий, босой, почти голый – и все-таки не свой…

Анахские дни Джафара ничем не отличались от деревенских. Похожи были вначале и ночи, но вскоре его жизнь раздвоилась.

До вечера прилежно делал свое пастушье дело. По вечерам куда-то исчезал и возвращался поздно ночью. Товарищи втихомолку посмеивались. Думали, нашел распутницу-христианку и оставляет у нее диргемы. Они ошиблись: женщины не было. Джафар пробирался со стороны Евфрата к дворцовому саду. Места здесь были глухие. Журчал ручей. По его берегам шли заросли кизила, бересклета и джиды. Юноша усаживался среди кустов и слушал. В мужской половине сада почти каждый вечер упражнялись музыканты эмира, настоящие, ученые музыканты. Впервые Джафар услышал эль-уд. Знал, что у него семь двойных струн из бараньих кишок, и перебирают их не пальцами, а пером коршуна. Бродячий музыкант, когда-то встретивший Джафара в степи, рассказал ему, что звенит эль-уд, как серебро, и что в раю ангелы тоже играют на лютнях, чтобы не скучали души праведников. Те звуки, которые доносились из дворцового сада, в самом деле походили то на мягкий звон серебряных диргемов, то на трели какой-то неведомой птицы. Джафар чувствовал, что музыкант, как и он, думает о женщине, видит ее перед собой, быть может, в самом деле, играет для женщины. Хорошо играет. Пастух думал, что ему никогда так не выучиться. Мудреная музыка, господская музыка, не для деревенских парией она…

Пел зачастую за стеной и най. Джафар слушал его жадно. Эль-уд не знал, как и в руки взять, а флейта для него своя, родная. Но в дворцовом саду и она выводила такие мудреные узоры, что юноша только диву давался – как будто и не най вовсе. Начинала звучать знакомая песня, такая же, как певали в деревне, а потом точно неведомые ползучие цветы оплетали ее. Не верилось, что одно и то же можно играть на десять ладов. Каждый раз будет хорошо, и совсем по-новому, и все-таки песня останется сама собой, как ствол дуба, который не видно под плющом.

После нескольких таких вечеров в кустах Джафар почувствовал, что и его собственные песни можно играть совсем по-иному. Отшлифовать, чтобы блестели, как самоцветные камни на кольцах хозяина, разрисовать узорами, словно двери мечетей, кое-где позолотить, кое-где набросить полупрозрачное покрывало, чтобы песня была – как лицо замужней красавицы.