Все шестнадцать лет своей жизни принцесса безвыездно прожила в Анахе, и никуда ее не тянуло. О странствиях и приключениях охотно слушала и читала. Рассказывал иногда отец, няня много раз повторяла свою историю, покойный мулла-учитель долгими часами говорил о дважды совершенном паломничестве в Мекку. Больше же всего удивительных повестей было в толстой книге, переплетенной в красный сафьян – все той же «Хезар Эфсане». Джан не раз мысленно побывала при дворе короля Карла, пожила в далекой стране русов, с караваном паломников добиралась до Мекки, плавала с Синдбадом-мореходом в Индию – и все без хлопот, без страхов, без лишений, не сходя с любимого дивана.
Странствовала, в жаркие дни запивая свежей ключевой водой свое любимое варенье из розовых лепестков, в прохладные – потягивая только что сваренный аравийский кофе из заморской фарфоровой чашечки. Любила свою нарядную комнату, отцовский дворец, сад гарема, мраморную купальню на Евфрате. Любила и весь город Анах, древнюю Ану, расползшийся вдоль реки на добрый час ходьбы.
Из трех ее ближайших подруг только толстая Фатима, дочь торговца сафьяном, жила недалеко от дворца. Дом адмирала Ибн-Табана стоял на одном конце города, дом кади – на другом, так что идти или ехать к Заре или к Зюлейке было далеко-далеко. Так, по крайней мере, казалось домоседке Джан каждый раз, как она с няней и евнухом-телохранителем отправлялась в гости к подругам. На другом берегу Евфрата виднелось местечко Равах – там начиналась дорога к Тигру, там снаряжались караваны, там многое можно было увидеть, но принцесса ни разу не побывала на той стороне – незачем было. Не побывала и в пустыне, хотя стоило подняться на высокий берег Евфрата, не торопясь пройти часа полтора по полынной степи, и уже начинались пески, кое-где только поросшие низкой осокой и саксаулом.
Тот мир, который Джан знала воочию, можно было пройти из конца в конец часа за полтора, а о большом мире, беспокойном и страшноватом, девушка предпочитала читать и слушать.
Когда отец объявил ей о предстоящей поездке, Джан недовольно нахмурила лоб и не очень почтительно щелкнула языком, что должно было означать – вот тебе и на… Уезжать из Анаха ей совсем не хотелось, и особенно не хотелось ехать в гости именно к Абу-Бекру.
Год тому назад его дочери так надоели Джан, как никто еще пока не надоедал.
Совсем неожиданно отец привез тогда двух рослых девиц в не очень чистых рубашках и объявил, что они ее гостьи. Принцесса знала с детства, что гости обоего пола – особы священные и посылаются самим Аллахом. Так и приняла сестер-бедуинок, но к вечеру решила, что, должно быть, на сей раз Аллах послал их, чтобы испытать, много ли терпения у нее, Джан, у няни и у служанок гарема.
Бедуинок пустыни в не очень чистых и вовсе грязных рубахах из грубого холста, в сандалиях из ссохшейся сыромятной кожи, бедуинок с кольцами – кхызам в носу, с голубыми треугольниками на лбу и на щеках, с оловянными браслетами на руках и ногах – таких бедуинок Джан видела часто, гуляя с няней по единственной анахской улице, но во дворец их не пускали. Теперь же в самой ее комнате поселились девицы, не очень-то отличавшиеся от этих полудикарок. Одеты Рокая и Халима были, правда, получше, но от них крепко попахивало чесноком, потом, кизяком и еще чем-то весьма противным,– кажется, сандалиями. Еще хуже было то, что у обеих сестер был насморк. Они незамедлительно начали сморкаться, а носовых платков у них не было. За ужином юную хозяйку едва не стошнило – так противно чавкали проголодавшиеся гостьи. Не было от них покоя и ночью. С непривычки не могли спать на диванах. Улеглись на полу и захрапели, одна громче другой. Джан тщетно пробовала заснуть, истомилась вконец и под утро перебралась в каморку няни.
Все еще не забывая, что гости – особы священные, она была готова терпеть до конца, но вмешалась няня Олыга. Она хотя и давно приняла ислам, но в писании была не сильна и стеснялась много меньше, чем ее питомица. Сама сводила сестер в баню и научила пользоваться мылом – его бедуинки никогда еще не видели. С поклоном преподнесла каждой по три старых рубашки Джан. Решила, что новых жалко – все равно дикарки не разберут. Сестры получили и по паре сафьяновых туфель, тоже не очень новых, их вонючие сандалии няня сожгла в кухонной печи. Возилась с гостьями целое утро. Коротко обстригла им ногти, причесала, показала, как полоскать горло розовой водой и как чистить зубы толченым мелом. Бедуинки вернулись в комнату Джан совсем городскими девушками и даже надушенные носовые платки держали в руках, пока не получили для них по бархатному мешочку. Только ухватки остались прежние, и ночью их тянуло на пол. Сердце у няни Олыги было доброе. Вспомнила, как самой было трудно привыкать к дворцу после избы. Велела принести для дочерей шейха звериные шкуры. Рокая спала на тигре, Халима на белом медведе из страны гипербореев. Отдохнув как следует после дороги, гостьи и храпеть перестали, но все же было с ними скучно, очень скучно. Пробовала Джан читать бедуинкам своих любимых поэтов – Аббас ибн-аль-Ахнафа, Абу-Нуваса, Абу-Атохия, Абана Лахыкоя, Ибн-Мюназира, пробовала читать Физали – ничего не вышло. Сестры зевали во весь рот. Только персидские развеселые сказки им нравились, но нельзя же было сказками заполнить целый день. Принцесса с нетерпением ждала, когда же обитательницы пустыни уедут, и так была рада, когда они, наконец, уселись на своих верблюдов. А теперь опять с ними валандайся…
Джан долго просила отца позволить ей остаться дома. Еще раз рассказала, как ей было скучно с Рокасй и Халимой. Говорила правду, только правду, но не всю правду.
Уже второй месяц она почти каждый вечер слушала флейту пастуха Джафара. По-прежнему дни стояли раскаленно-знойные. В саду отцвели белые лилии, зацвела полянка, засеянная ночной красавицей, и от ее запаха после захода солнца можно было опьянеть. Потушив лампы, принцесса, чтобы было легче дышать и мечтать, снимала рубашку и садилась у растворенного окна. Смотрела на звезды, ждала, когда запоет най. Слушала, думала о том, что же с ней будет. Цыганка-ворожея не раз сулила ей долгую жизнь, хорошего мужа, здоровых детей, но на то они и цыганки, чтобы говорить хорошее, а как распорядится Аллах, никому, кроме его и пророка, неведомо… Флейта, наконец, замолкала. Джан укладывалась спать, свертывалась калачиком и ждала, придет ли юноша. Почти каждую ночь он влетал в комнату неслышным прыжком и направлялся к ее дивану. О том, что творилось с принцессой во сне, по-прежнему не знал никто – даже няня,– но эти ночи с Джафаром были сладки, как свежие фиги, и горячи, как кофе, только что снятый с огня.
Джан была уверена, что в пустыне она юношу не увидит, но пришлось подчиниться отцу. Эмир уговаривать не привык, даже ее, любимую. Он уже хмурился, глаза начали темнеть. Недоставало только налиться жилам на висках, как наливались они, говорят, у разгневанного пророка. Тогда беда…
И Джан обещала быть как можно приветливее и с самим шейхом, и с его матерью, и с четырьмя женами, и с дочерьми, и с сыновьями, и с тетками, и с невестками. Путь к Средиземному морю должен остаться открытым, торговля не должна пострадать – иначе не миновать эмиру анахскому гнева халифа.
В конце сентября, еще до рассвета, караван принцессы отправился в путь. Сопровождал его конвой, присланный шейхом Абу-Бекром,– одно слово, что конвой – крикливая, грязная толпа молодых бедуинов на плохих, заморенных лошадях. Очень хотелось эмиру отправить с дочерью своих воинов, но снова он побоялся обидеть владыку пустыни.
Для знатной гостьи шейх прислал и верхового верблюда, действительно прекрасного верблюда высоких кровей с богатым седлом. На прапрапрадедушке этого верблюда будто бы пророк бежал некогда из Мекки в Медину. Ехать на нем было большой честью, но эмир знал по собственному опыту, что корабль пустыни с непривычки укачивает ничуть не меньше, чем корабль морей в хорошую бурю. Объявил племяннику шейха, присланному за принцессой, что дочь его чересчур молода, чтобы обременять собою столь знаменитое животное. Верблюда с почетом вели под уздцы, а Джан ехала на своем иноходце. Старому коню было уже пятнадцать лет. В свое время эмир проделал на нем поход против армян и путешествие к Карлу Великому. Потом, решив, что Джан, по примеру принцесс Запада, следует научиться ездить верхом, он подарил добронравного Алмаза дочери. В саду гарема сам учил девочку премудростям конного дела. Когда подросла, не раз жалел, что не может взять ее на охоту – в Коране на этот счет ничего не сказано, но муллы строже пророка, а языки анахских старух острее стрел и ядовитее змей пустыни. Джан все же ездила не только по дорожкам дворцового сада, но рысила и по анахской улице – то направо, к дому адмирала Ибн-Табана, то налево – к дому судьи. Няня трусила за ней на статном сером ишаке рядом с евнухом-телохранителем, ибо рабыня-мусульманка есть все же рабыня. В халифате ей, наравне с кафирами – иудеями и христианами,– не положено садиться ни на лошадь, ни на почетного белого осла. Няня знала твердо, что еврейский сердитый Иегова – бог не настоящий, а христиане совсем напрасно считают своего пророка сыном божиим. На уравнивание с кафирами все же не обижалась. Голова у Олыги была трезвая. Судьбы она не искушала. Полагала, что лучше как-никак ездить здесь на самом обыкновенном ишаке, чем с почетом повеситься у себя в деревне.