Медный тяжелый блеск каналов, несущих мутную воду Балхаба, пробивался сквозь темную листву садов, исчезал в подземных трубах, чтобы вновь заиграть за городской стеной во множестве арыков и канав, питающих красноватую землю окрестных деревень.
Две базарные улицы просматривались до самой городской стены. Лавки закрывались. Мухтасиб, следивший за тем, чтобы торговля велась по правилам, установленным пророком, обходил со стражниками ряды. Блекло пламя в горнах оружейников, затихал бесконечный перезвон металла в рядах медников и ювелиров, стук топоров в кварталах мастеров по арбам, колыбелям и сундукам, змеиный посвист веретен. По дальней пустынной улице глухо прогарцевал отряд тюркских воинов, сменявший караулы у всех семи городских ворот.
Мальчик на крыше поежился, повернулся спиной к ветру. Серые из необожженной глины башни восточных Наубахарских ворот в лучах заходящего солнца полыхали пожаром: они, эти ворота, первыми должны принять страшный удар, предсказанный сегодня в соборной мечети его отцом.
Все последние недели, пока продавался отчий дом, сады и виноградники, доставшиеся матери в приданое, в доме беспрестанно толклись люди. На женской половине под командой старой кормилицы отца Насибы-хатун, молча глотавшей слезы — отец запретил плакать, — увязывались ковры и циновки, одеяла, подушки для сидения, молитвенные коврики, упаковывались медные подносы, тазы, кувшины, плошки и мангалы. Ученики и мюриды отца торговались с купцами, рядились с караван-вожатыми. И среди всей этой суеты, как крыло заморской птицы, развевался конец зеленой чалмы, которую носили сеиды — потомки пророка. Сеид Бурханаддин, наместник отца, и впрямь похожий на хищную птицу, остролицый, длинный, сухой, что бы ни делал, всему предавался с истовой страстностью — читал ли священные тексты или молился, слушал поучения отца или наставлял его сыновей.
Сам отец разбирал книги: своды хадисов — преданий об изречениях и деяниях пророка, труды достославных знатоков мусульманского права — шариата. Тома поэтических диванов Мутаннаби, Санайи, Аттара, начертанные тяжеловесным почерком насх, сочинения благомудрых богословов Газали, аль-Хорезми. Книги, переписанные каллиграфами здесь, в Балхе — матери городов Хорасана, в Герате, в Хорезме и в Самарканде, в Нишапуре и Тебризе, Дамаске, Неджефе и Басре, во всех частях просвещенного мусульманского мира. Мудрость прошедших веков, заключенная в кожаные и деревянные, сафьяновые и парчовые переплеты, накопленная древним родом балхских проповедников и богословов, передававшаяся из поколения в поколение, текла через его широкие коричневые ладони.
Сеид Бурханаддин почтительно брал отложенные книги, относил их во дворик с водоемом и бережно опускал на расстеленные кошмы.
Под сенью плакучих ив у восьмиугольного водоема стопы книг обертывали поверх кошм сыромятными шкурами, дабы ни вода горных потоков, буде придется переходить их вброд, ни палящий зной пустынь не могли повредить страниц. Таких тюков, квадратных, словно кипы хлопка, но раза в три тяжелее, уже хватило бы на поклажу десяти верблюдам, а отец все отбирал и отбирал.
Подойдя вслед за Сеидом к порогу библиотеки, Джалалиддин с братом увидели, что отец стоит на коленях перед раскрытым на подставке томом, точно перед ним священные письмена Корана, перелистывает страницы, словно ласкает их пальцами, и медленно шевелит губами, чуть заметно покачиваясь, а взгляд его устремлен в стену.
Сеид Бурханаддин понимал учителя без слов, ибо давно были сказаны все слова и не один год хранился в его келье иджаза — свиток с печаткой, удостоверявший, что владелец сего постиг все ведомое учителю и может отныне сам толковать другим слово Истины. Издали по удивительному совершенству почерка насх, по ровным строкам смоляной туши с красными пятнышками киновари, коими обозначались слова, требовавшие уважения к их высокому смыслу, узнал он и книгу. То был толкователь сокровенного значения коранических сур, которое открылось озаренному светом прозрения Ахмаду ибн Омару Абу-л-Джанибу Наджмаддину Кубра, прозванному «Шейхи Валитараш», что означает: «Шейх, изготовляющий святых».
В давние годы величавый несгибаемый старик, что стоял сейчас на коленях перед пюпитром, посетил обитель Наджмаддина Кубры в Хорезме, стал его мюридом и вскоре получил от него точно такой же свиток с печаткой, какой сам потом вручил Сеиду. И сейчас, отдаленный от своего учителя расстоянием в сотню фарсахов, стоя на коленях перед его словом, он прощался с шейхом, словно просил у него прощения, ибо чувствовал, что Наджмаддин Кубра не покинул бы родной город, как теперь готовился сделать это он, его мюрид.
И сердце Сеида дрогнуло от жалости к учителю своему старому Бахааддину Веледу.
Но даже вид коленопреклоненного отца, ни перед кем не склонявшего коленей, кроме аллаха, не смутил сердце Джалалиддина, все последнее время пребывавшего в тревожно-радостном возбуждении от предвкушения дальней дороги, сулившей зрелище невиданных стран, городов и царств.
Двенадцатилетнему мальчику еще была неведома горечь разлуки.
Только теперь, стоя в последний раз на крыше отчего дома и глядя на охваченный закатным пожаром город, он ощутил непривычную сосущую тоску. И вновь услышал яростный голос отца, гремевший под сводами соборной мечети:
— Эй, кадий Вахша, и вы, еретики, вслед за Фахраддином Рази сбившиеся с истинного пути! Эй, хорезмшах Мухаммад! Да будет ведомо вам, что ослеплены вы ничтожной тьмой бренного мира. Дух себялюбия влечет вас к бездействию и небрежению. А небрежение ведет к злым делам. Вот откуда тьма, смятение умов, пустые призраки, мерзостные привязанности и заблуждения. Разум чужд вам, и потому безудержен дух себялюбия в царстве своем. Но сказано: «Царство, где властвует дух себялюбия, — от дьявола!»
Так взывал отец во время пятничной проповеди. И толпа внимала виднейшему богослову города, не смея от страха поднять глаза. Назвать еретиками кадия, творящего суд и расправу именем шариата, любезного повелителю правоведа Рази! Мало того, приравнять к ним самого хорезмшаха, могущественнейшего из правителей мусульманского мира! Не каждый мог решиться на такое.
Всем было ясно, что разумеет проповедник Бахааддин Велед под «духом себялюбия». Безудержен и честолюбив был хорезмшах Мухаммад. Объявил себя защитником и освободителем всех мусульман, а обложил город Балх такими поборами, что не шли в сравнение с данью, которую прежде приходилось платить поганым. Вел бесконечные войны, захватывал царство за царством, а подавить усобные распри да мятежи; покончить с разбоем в своих владениях не мог.
Балх стоял на перекрестке мировых путей. Через него везли товары из Китая — в Дамаск, в священную Мекку, в Египет, из Индии и Тибета — в холодные края русов, из Бухары и Самарканда — к нечестивому императору Византии, в края лихих френков. Войны, разбой на дорогах, расточительство шахского двора подрубали два столпа, на коих зиждилось благосостояние Балха, — ремесло и торговлю. Давно уже на тайных собраниях религиозного братства ахи, объединявшего ремесленников, да в купеческих караван-сараях недобрым словом поминали властителя.
Роптало и духовенство. Редко звенели монеты в кокосовых чашках для подаяния, с которыми каждый день тысячи дервишей обходили торговые ряды и харчевни, мечети и постоялые дворы. Иссяк источник пожертвований, кормивший улемов, что обучали богословию и законоведению в духовных школах — медресе. Обнищали кормившиеся щедротами состоятельных горожан ханаки — обители дервишской братии и ее шейхов.
Правда, у улемов оставался выход — перепоясаться на служение шаху, вступить на доходную должность кадия или сделаться придворным богословом, что освящают своим решением, фетвой — деяния властителя. Но не всякий желал продавать бессмертную душу, творя суд над мусульманами за мзду, как кадий Вахша, или одобряя своей фетвой шахские причуды, подобно недавно опочившему Фахраддину Рази. Не земным властителям — чье царство всего лишь миг и сгинет, словно бы его и не было, — а аллаху, единому и вечному, их устами возглашавшему истину, положено служить улемам. По крайней мере, про себя Бахааддин Велед знал это точно, ибо было ему знамение.