Чутье, обостренное ночными бдениями и телесными лишениями, понемногу научило его угадывать повадки, побуждения и характеры людей по единому слову, взгляду, едва заметному движению. И все чаще казались они ему неодушевленными орудиями своих собственных страстей, механизмом вроде катапульты: зарядил каменным ядром, взвел, и она выстрелит. Почти всегда определенное воздействие вызывало заранее известный результат.
Он побывал в таких кварталах, о существовании которых едва догадывался прежде. В кабаках разбитные гуляки бросали в его кокосовую чашку мелочь, как собаке бросают кость. Арфистки в веселых домах, пышнотелые, крашенные хной, подавали милостыню как искупление своих грехов. В караван-сараях и торговых рядах милостыня была заранее рассчитана — здесь жили деловые люди. Ровно десятину полагалось по шариату отдавать от своих доходов на благие дела. Но он приходил и в дни убытков, и после того, как десятина была роздана. Купцы все же подавали щедрей ростовщиков и торговцев: надеялись, что добрые дела и молитвы дервишей оберегут их от опасностей, которые угрожают их телам и товарам на многотрудных караванных путях.
Но его привлекали сердца бедняков. Здесь тоже, случалось, подавали в надежде на награду, если не в этой, то хотя бы в будущей жизни. Однако часто делились с худым, нищим дервишем последней горстью риса просто и естественно, а иногда застенчиво, как делились бы с любым другим голодным человеком. Естественность и простодушие тех, кто сам спал на рваных циновках прямо на глинобитном полу, жил в развалинах на улицах, нет, не на улицах, а вдоль сплошных сточных канав, по которым весной и осенью текли потоки грязи, мусора и нечистот, заставляли его все чаще наведываться на городские окраины. Нравилось ему бывать и в ремесленных кварталах: подмастерья-ахи, трапезничавшие все вместе за одним столом, всегда выделяли нищенствующему дервишу равную долю.
Иное дело особняки знати. Чем богаче и сановней был вельможа, тем спесивей были его слуги. Они похвалялись размерами хозяйских подаяний, как евнухи похваляются мужскими атрибутами своих падишахов. Но это не забавляло, скорей удивляло Джалалиддина.
За одну весну и лето он узнал город и его обитателей лучше, чем за все предшествующие годы. Иногда за один только день доводилось ему такого наглядеться, что, возвращаясь в обитель, он сожалел о рвении, с которым чистил отхожие места: если бы у него осталось там больше работы, не пришлось бы ему теперь каждое утро выходить в город.
Сеида, однако, не зря прозвали Тайновидцем: как только Джалалиддин поймал себя на этих мыслях, шейх отменил чистку нужников.
— Ты исполнил урок. Но помни: душу очистить трудней, чем отхожие ямы.
Его наставник, как многие аскеты-подвижники, считал голод ключом к кладезю премудрости. Нет на земле народа, у которого не было бы постов. Но для того, кто хочет познать себя, постом, по мнению Сеида, должен быть каждый день.
— Подобно лопате, отрывающей скрытые в земле воды, голод заставляет бить ключом источники понимания и чутья! — говорил шейх. — Голод — конь, верней всего доставляющий путника к цели. Но объезжать его надо понемногу, умеючи.
Избавившись от преследовавшего его днем и ночью зловония, Джалалиддин испытывал терзания голодного волка, вышедшего из логова снежным зимним утром. Но, следуя поучениям наставника, бывало, по три-четыре дня не брал в рот ничего, кроме воды, корки хлеба да иногда сырой или соленой репы. Шейх полагал, что репа просветляет взор.
Муки голода, однако, становились все нестерпимей. И тогда наставник ранним утром сам вывел его в город.
Они обогнули холм с дворцами султана, миновали главную улицу и, свернув направо к рынку, пошли по мясным рядам, пока не остановились у лавки торговца потрохами. Бараньи и овечьи головы, печень, селезенка, сердце, вымя висели на крюках под навесом. В деревянном желобе ошметки требухи и кишок на корм для собак плавали в красноватой жиже.
Мясник удивленно и почтительно поспешил навстречу шейху. Святые отцы сюда не заглядывали, лишь кадий Сираджиддин да шейх Садриддин Коневи присылали своих прислужников.
Сеид остановил его жестом. И, указывая на желоб с потрохами, над которым с жужжанием носились зеленые и синие мухи, обернулся к Джалалиддину:
— Когда мне становилось невтерпеж, я приходил сюда и говорил себе: «Эй, слепое себялюбие! Ничего другого, кроме этой собачьей еды, я тебе дать не могу, если хочешь, ешь!»
Воображение тут же нарисовало Джалалиддину, как, стоя на четвереньках, расталкивая рычащих собак, весь вымазанный в крови, он лакает отвратительно-приторную кровавую жижу.
Трое суток отвращение не давало ему проглотить ни куска пищи.
К осени голод стал настолько привычным, что он научился с ним справляться, подвязывая по совету шейха камень к животу.
И тогда наставник дал новый урок. Сто с лишним раз был уже прочитан том отцовских бесед. Теперь Сеид наказал по многу часов без сна читать то одну, то другую суру Корана в самых неудобных позах — согнувшись в пояснице, вытянув одну ногу и поджав под себя другую. Следовало повторять суры до тех пор, пока само звучание, мелодия стиха не станут вызывать образы и видения.
Закалив волю мюрида, научив его одолевать себя, шейх стал обучать его сосредоточенности.
Как-то во время беседы один из мюридов спросил Сеида:
— Кто может считаться посвятившим себя Аллаху?
— Тот, у кого каждое дыхание из носа говорит: «Аллах! Аллах!» — ответил шейх.
А затем объяснил сокровенный смысл божественного имени Ал-лах. Первые две арабские буквы «алиф» и «лям» — всего лишь, как мы бы сказали, артикль. А суть имени произносится каждым живым существом при вдыханий и выдыхании: ах. Таким образом, всякое дыхание есть славословие бога. Потому, поучал шейх, следует, упражняясь, дойти до того, чтобы каждый вдох стал молитвой.
Суфийские шейхи считали, что такое полное многодневное сосредоточение на одной мысли, одном представлении приводит к погружению в океан абсолюта. В действительности они обучали мюрида управлять такими бессознательными физиологическими процессами, как дыхание.
Все темней становились речи наставника. В аллегориях, над разгадкой коих мюридам следовало размышлять денно и нощно, описывал он силы, из коих слагается человек, состояния, которые он прошел на пути своего развития. Подобно Вергилию, который спустя восемьдесят лет поведет Данте по кругам ада, Сеид по прозвищу Тайновидец вел будущего великого поэта через миры элементов, растений и животных к разуму и истине. Растительный мир уподоблял траве, что растет, бессознательно наслаждаясь своим ростом. Мир животный шейх описывал так же, как Санайи в его поэме «Странствия благочестивых»: в виде фантастического города, издали прекрасного, а внутри таящего скверну. К этому миру относились и люди, живущие только самими собой. Суть их бытия — борьба за сохранение себя и потомства, и в этом залог их смерти, ибо жизнь — лишь в справедливости. Два правителя в этом городе — мрак и пламень, то бишь темнота души и пламя страстей. Два коня — белый и черный — день и ночь. Правители города помышляют лишь о своей выгоде, а кони пожирают своих седоков.
Джалалиддин все чаще замечал, что шейх, излагая мысль, нередко прибегает к образам Аттара, Санайи. Замечал без всякого удивления, напротив, с тайным удовлетворением, ибо знал книги этих поэтов чуть ли не наизусть, а потому мгновенно схватывал мысль наставника.
Не следует думать, однако, что Бурханаддин Тайновидец был лишь попугаем, повторявшим чужие слова. Для него, как и для всякого шейха, образ, метафора любого из поэтов-суфиев служили тем же, чем для европейской науки служит философский термин: употребляя термин, мы ведь не считаем нужным ссылаться на автора.
Алчность — основной порок города — шейх описывал в виде страшного одноглазого гада, но с семью лицами и четырьмя пастями. Зависть изображалась в виде дэвов с глазами на шее и языком в сердце, животные желания — как дикие существа, живущие на каменистой равнине, окутанной клубящимся дымом. Они пребывают в постоянном смятении, голова у них — из одного глаза, а тело — целиком из рук.
Шейх перестраивал мышление своих мюридов на метафорический лад. После того как испытали они все, что может испытать человек, он заставлял их перевоплощаться в растения и животных, в отвлеченные страсти и желания. И Джалалиддин, фантазия которого не знала предела, преуспел в этом неизмеримо быстрее всех.