— Пусть подвергнется испытанию, как положено!
Наставник опустился на колени. Братья-попутчики поставили оробевшего крестьянина на другой коврик, лицом к наставнику, и сами опустились рядом, все так же держась за полы его кафтана.
Старший ахи возгласил:
— Как стало нам ведомо, ты желаешь вступить на путь. Да отверзнутся уши сердца твоего. Знай, что путь ахи суров и крут. Кто в твердости сердца своего, твердости руки своей не уверен, да не пускается в путь, потому что, желая возвыситься, может он пасть. Путь наш есть путь соблюдения, веры и познания. Что говорит тебе голос сердца? Хватит ли сил у тебя блюсти обычай?
От волнения крестьянин помял кулаком нос, вызвав ропот неодобрения в рядах ахи.
— Хватит! — проговорил он глухо.
— Согласен ли ты на испытание?
— Согласен!
— Ты сам молвил «согласен». Значит, нет греха на нашей душе. Во имя Аллаха, скажи, сколько у ахи закрытого?
— Три!
— Назови!
— Язык, пояс, глаз.
— Почему закрыт глаз?
— Дабы не видеть чужой вины, чужого стыда.
— Сколько у ахи открытого?
— Четыре!
— Назови!
— Рука, лицо, стол, сердце.
— Сколько правил трапезы?
— Двенадцать!
— Назови!
— Сидя, левую ногу поджать под себя, правую поставить прямо, согнув в колене. Откусывать немного. Жевать сначала за правой щекой. Не засаливать рук… Не пускать слюни… Не крошить на землю… Не смотреть на чужой кусок. Не чесать в голове. Не смеяться… Лучший кусок оставлять гостю. После еды омыть руки.
— Верно. А сколько правил ходьбы?
— Пять!
— Перечисли!
— Идучи, не возноситься в гордыне. Не глазеть по сторонам… Не следить за другими… Не обгонять старшего… Не заставлять спутников ждать…
Наставник повернулся к шейху:
— Продолжать?
— Достоин! — молвил шейх.
— Достоин! Достоин! — откликнулся круг.
Шейх поднялся с места. Наставник покрыл руку Али платком. Братья-попутчики отпустили полы его кафтана и положили свои ладони поверх платка.
— Сын наш! — молвил шейх. — Будь почтителен, дабы тебя почтили. Да станет весомым слово твое, дабы слушали тебя. Отныне и впредь не осмелишься ты ни завидовать, ни зазнаваться, ни доносить, ни оговаривать, ни таить в сердце ненависть. Но всего постыдней — угнетать других и отрекаться от слова. Блюди честь пояса, коим опояшут тебя! Нет острее меча, чем меч пророка, нет острее ума, чем ум познавших! Стремись достигнуть их совершенства! Встань!
Али встал. Даже в пляшущем чадном пламени, едва освещавшем двор, было видно, как раскраснелось от волнения его лицо, родимое пятно и то побагровело.
— Как скажете, братья, достоин ли он перепоясания? — спросил шейх.
— Достоин! Достоин!
Наставник поднял с коврика пояс, подул на него, точно сдувая приставшие пылинки. Прочел первую суру Корана — Фатиху.
И тут Али чуть было не испортил все. От волнения снова поднес было кулак к носу — наверное, то была его застарелая привычка. Но застыл под взглядом наставника. Словно онемевшая, рука упала вдоль тела.
И наставник, поворачивая его вокруг оси, принялся опоясывать широким и длинным кушаком. Завязал его тремя узлами. Поднял с коврика плоский, как нож, кинжал. И заткнул за пояс.
— На путь вступил наш брат Али Мухаммад! — объявил старший ахи. — Да придется к месту и ко времени усердие его! Да удостоится он благодати и достигнет цели! Да станет он верной опорой познавшим и вознесется слава его!
— Ху-у-у! — в один голос выдохнули братья имя, которым ахи называли аллаха.
Джалалиддин знал ахи по ремесленным рынкам Коньи. Уважал в них простоту нравов и справедливость. Но на обряде посвящения — святая святых братства — присутствовал впервые и понимал, что обязан этим золотых дел мастеру, который был здесь, у ахи, своим, почитаемым человеком.
Странный отклик вызвали в душе Джалалиддина, истерзанной скорбью и сиротством, слова, прозвучавшие той ночью при свете чадного пламени. Среди этих вязальщиков сетей и рыбаков, неграмотных, но объединенных общим трудом и общим братством, рядом с Саляхаддином, чья воля казалась непоколебимой, как скала, а сердце было открыто для справедливости, он уже не чувствовал себя камнем, затерянным в космосе.
И когда утром они вновь отправились в путь и молча объезжали холмы, скрывшие от их взоров и деревню Кямил, и обитель ахи, в душе Джалалиддина мелькнуло предчувствие, что скачущий рядом с ним немудреный, но мудрый золотых дел мастер может оказаться той единственной веткой, ухватившись за которую он в последний миг удержится на краю пропасти. И он подумал: они ехали на могилу Сеида, чтобы почтить его память, а выходило, что едут к самим себе.
Предчувствие не обмануло поэта. Он потерял наставника, но на пути к его могиле обрел друга, который понял его и был верен ему до самой своей смерти. А вместе с ним он обретет и тысячи приверженцев в братстве ахи. Но для этого он сам еще должен был пройти немалый путь.
Султанский наместник в Кайсери Сахиб Шемседдин самолично позаботился о том, чтобы похороны Сеида свершились без ненужной парадности, но со всеми почестями, которых был достоин этот человек, всю жизнь презиравший показное, внешнее и страстно доискивавшийся истины.
Наместнику, скрасившему своим благоволением последние дни Сеида, позволил Мевляна выбрать из книг наставника своего те, которые он пожелал оставить на память, и, забрав все остальные, вернулся с Саляхаддином в Конью.
Смерть Сеида оказалась для Джалалиддина ударом, от которого, как от подземного толчка, рухнула крепость непоколебимости, возведенная с таким трудом за годы тариката. Развалились стены, ограждавшие спокойствие сердца: видно, спокойствие было противопоказано сердцу его.
Сеид не раз говорил: «Я человек безумный и потому не могу взять на себя заботу о жене и детях. Но ты должен помнить: в исламе безбрачия нет».
Пытаясь найти забвение и желая исполнить волю наставника, Джалалиддин решил жениться.
Выбор его пал на Киру-хатун, вдову купца Мухаммадшаха. Тихо, без всяких торжеств он ввел ее в свой дом, усыновил ее пятилетнего сына Яхью.
Красивая, мягкая нравом Кира-хатун, благоговевшая перед Мевляной, который стал ее мужем, была достойной женой. Родила ему еще двух детей — сына и дочь.
Но ничего похожего на то, что испытал он в Ларенде с Гаухер, эта женитьба ему не принесла. Он ушел слишком далеко, чтобы жена могла проникнуть в его внутренний мир.
Ночи напролет, при свете огромной, в человеческий рост, лучины проводил Джалалиддин за чтением отцовских бесед и наставлений Сеида. Днем погружался в богословские премудрости, в поэтические диваны Санайи и Аттара, мрачные стихи арабского поэта Муттанаби, издевавшегося над бренностью и суетностью жизни. Но ни ночные бдения, ни утеснения плоти, ни голод, ни женитьба, ни книги не могли больше заглушить голос скорби в его сердце.
Лишь когда сотни, а потом и тысячи людей стали собираться на его проповеди в мечетях, когда стало тесно в медресе и в обители от учеников и мюридов, вдруг обнаружил он, что скорбь, звучавшая в его сердце, находит отклик, и понял, что события, происшедшие за стенами обители, пока он занимался собой, отозвались отчаянием в сердце народа сельджукской державы.
Давно уже не было в живых султана Аляэддина Кей Кубада I. Все знали, что он отравлен своим сыном Гиясиддином, но говорили об этом намеками: страх расползся по столице, как ядовитый туман. Визирь Кобяк, вертевший новым султаном, как бродячий актер теневого театра вертит плоской куклой на экране из бычьей шкуры, с необычной даже для того времени жестокостью расправлялся с вельможами и слугами султана Аляэддина, умерщвленного по его наущению, и со всеми, кого почитал для себя опасным. Одних заживо сжигали в их собственных особняках, предварительно обложенных дровами и кизяком, других убивали прямо на пирах, заманив в ловушку, третьих казнили, облыжно обвинив в измене. Пока новый султан наслаждался властью, пил вино, забавлялся охотой и наложницами, Кобяк и его свора без зазрения совести прибирали к рукам имущество казненных, облагали поборами купцов, утесняли ремесленные цехи.