Джалалиддин встал с колен. С такой яркостью возник перед ним этот день, словно не было четверти века, минувших с той поры. Звонким молодым, голосом кликнул он служку.
— Позови ко мне Хюсаметтина Челеби!
Он был готов. Готов завершить свой пожизненный труд во славу солнца любви.
Когда заспанный служка вернулся в мечеть Синджари в сопровождении Писаря Тайн Хюсаметтина, над городом снова опустилась ночь и тонкий ломоть месяца, обращенный рогами вверх, на полкопья поднялся над горизонтом.
Входя в мечеть, Хюсаметтин вместо приветствия услышал:
— Эй, жизнь вселяющий в сердца Хюсаметтин! Уж сколько времени мечтаешь ты начать шестую книгу…
Начинался последний том «Месневи».
ГЛАВА ПЯТАЯ
ВСТРЕЧА С СОЛНЦЕМ
О, сколь многих на спине земли мы почитаем живыми, а они мертвы, и сколь многих во чреве земли мы считаем мертвыми, а они живы.
Двадцать пятого дня месяца джумада-ль-ахира шестьсот сорок второго года хиджры, или двадцать пятого ноября тысяча двести сорок четвертого года, по дороге, ведущей в Конью из Кайсери, ехал одинокий путник. Мерно покачиваясь под шаг низкорослого серого осла, приметливым взглядом смотрел он на раскинувшуюся под нежарким осенним солнцем долину.
Сколько городов сельджукской державы он прошел, и все они лежали в развалинах. По обочинам безлюдных дорог валялись кости, разжиревшее воронье при виде одинокого путника не взлетало, а нехотя отступало на сиротливо опустелые, незасеянные поля. В воздухе парили ястребы и черные грифы. Лишь изредка проносился ханский гонец, узкоглазый, с длинной косицей на спине, сопровождаемый лучниками. Бог знает из какой немыслимой дали спешил он с секретной вестью — из Пекина или степного города-стойбища Каракорума, древней Мараги или полуночных, запрятанных в глухом море лесов рубленых городов Руси?
Караван-сараи стояли без крыш. По ночам в горах долго и протяжно выли волки, словно вознося хвалу монгольским победам.
В Эрзруме, где путник провел несколько лет, обучая грамоте детей, он не застал никого из знакомых. Испуганные, бледные тени копошились среди развалин, да по вечерам из юрт, разбитых прямо на площадях, доносилось похожее на волчий вой пение охмелевших от кумыса монгольских воинов.
Вряд ли добрался бы он до этой долины, если бы не ахи, их напутствия и советы. От самого Тебриза ахи передавали его, как письмо, с рук на руки.
А здесь, вокруг Коньи, хоть местами и повырубленные, но все еще изобильные, отягощенные плодами стояли сады. Отощавшие, но упорные крестьяне по-прежнему возились на бахчах, молотили ячмень, сушили кизяк. На окрестных холмах паслись, быть может, поредевшие, но для стороннего взгляда все такие же бесчисленные отары овец. Дороги были убиты копытами вьючных животных.
После полудня показались сперва минареты, а затем крепостные стены Коньи. Засверкали мрамором башни, украшенные львами и ангелами. Глубокий ров вокруг стен был наполнен водой, отражавшей голубизну неба. И цепные мосты через ров были опущены как ни в чем не бывало.
Какая сила охранила город от пронесшегося над страной кровавого урагана?!
В тени огромных вековых платанов путник остановил осла. Прежде, чем войти в город, нужно было привести в порядок свою одежду и свои мысли. Он расстегнул притороченную к седлу суму, чтоб достать циновку, но тут приметил за платанами крестьянина, ведущего в поводу такого же, как у него, низкорослого осла, но с двумя глубокими корзинами по бокам. Обогнав их взглядом, путник увидел на бахче, сразу за платанами высокую груду полосатых арбузов и повернул к ним осла.
Услышав стук подков, крестьянин оробело глянул через плечо и остановился. То был тюрок в обвислых на заду курдюком шароварах, подпоясанный широким красным кушаком. Лицо коричневое, под цвет конийской земли, худое, словно вывяленное на солнце. На правой щеке большое родимое пятно.
Подъехав поближе, путник спросил, нельзя ли купить арбуз.
Вместо ответа крестьянин бросился к куче, выбрал два длинных, как огромные кабачки, плода, взвесил их на ладони, похлопал по бокам и, удовлетворенный осмотром, поднес их путнику. Но от платы отказался. Брать деньги за арбуз с чужестранца, а он сразу признал, что путник едет издалека, не приличествовало добропорядочному мусульманину.
Путник, поблагодарив, привязал осла к платану, расстелил в тени циновку, вынул из сумы ячменные лепешки, флягу и взял в руку кривой йеменский нож.
— Нагрелись! Охладить бы надо. Колодец — вот он, рядом! — услышал он за спиной. Крестьянин, нагружая арбузы на осла, исподволь следил за каждым его движением. — Только как опустить их — ведро перевернется! — продолжал он, точно размышляя вслух.
— Просто! — ответил путник. Вытащил из сумы длинную бечеву и быстро оплел ею арбузы, как сетью. Поднял их за свободный конец, точно две громадные ягоды, и передал крестьянину.
— Ловко! — не удержался тот от похвалы. Путник промолчал.
Пока арбузы охлаждались в колодце, он сел, прислонился к стволу платана и прикрыл глаза — видать, умаялся в дороге.
Трудно было сказать, сколько ему лет — то ли сорок, то ли все пятьдесят. Лицо темное, редкая бороденка. Бухарской работы цветной халат свободно облегал поджарое тело. На ногах сапожки из сыромятной кожи, на голове круглая шапка, обмотанная короткой чалмой. Судя по одежде, торговец средней руки. Но взгляд не купеческий. Не оценивающий, не озабоченный, не масляный, а какой-то сверлящий, жалящий. К тому же, когда вынимал он бечеву, успел крестьянин приметить в суме блестящий металлический набалдашник вроде тех, что надевают на посох шейхи, да тканую шапку ладьей со священными письменами. Может, дервиш?
Нет, не похоже — руки не дервишские, видно, знают работу: ногти толстые, плоские. И ловко же он оплел арбузы!.. Как угадаешь, разного звания людишки шатаются нынче по дорогам.
А путник сидел, прикрыв глаза. В его памяти без всякого порядка мелькали лица. Бородатые, хитрые, тупые, жестокие, открытые. Улицы городов, развалины дворцов, дома, дороги — притомился, наверное. Но он не напрягал свою волю, хоть очень важно было ему собраться с мыслями: знал, что из беспорядочного мелькания само собой выплывет нужное слово, нужный образ. Не раз убеждался он, душа — что боевой скакун. Если хорошо обучен, вывезет, а понукания только мешают.
Перед его взором возникли улицы Тебриза. Не теперешнего, придавленного ханом Хулагу, устроившего в нем свою ставку, а веселого, буйного, исступленного Тебриза его детства. Он увидел отца — простого вязальщика корзин, умершего вместе с матерью в страшный холерный год.
Вместе с отцом сидит он, семилетний, над озером. На нем не шаровары, а энтари — длинная, до пят рубаха, чтоб не бередить свежую рану. Позавчера свершили над ним обряд обрезания. Он перенес его, даже не пикнув, и теперь сидит рядом с отцом, гордый, чувствуя себя мужчиной, ровней ему.
По озеру плавают утята, ныряют на мелководье, трещат клювами, процеживают тину, а вдоль берега мечется высидевшая их курица. Кудахчет, кричит, хлопает крыльями, зовет-надрывается…
Вот и явилось видение, которого он ждал. Весь свой век до седых волос чувствовал себя путник утенком, высиженным курицей. Далеко на берегу, в отчаянии хлопая крыльями, остались и отец, даровавший ему жизнь, и шейх Абу-Бакр, открывший ему путь к познанию.
Наставник Абу-Бакр тоже вязал корзины, тем и кормился. Но был не простым мастером — старейшиной ремесленного братства ахи. Много благодати даровал ему шейх Абу-Бакр. Все, что ведал сам, все, что досталось по традиции: устои нравственности, представления о мире и справедливости, о благе и истине. Научил ремеслу своему, так удивившему здешнего простофилю крестьянина.
Но было в нем нечто такое, чего Абу-Бакр не видел, не понимал. Да только ли он? Никто до сего дня не понимал скрытого в нем огня, не разделял до конца его мыслей, словно был он обречен от века на участь гадкого утенка среди куриц.