Джалалиддин знал древнюю мудрость: «Если хочешь повелевать людьми, забудь, что ты сам человек». Но он постиг также, что даже нелюдь, которой ненавистна человечность, до конца никогда не может стать свободной от нее. И потому обращался не к человечности власть имущих, а к их всечеловеческой слабости — желанию себя увековечить и обелить в лице потомков.
Шли месяцы. Собрания Джалалиддина становились многолюдней. Золотых дел мастер Фаридун Саляхаддин, тот самый мастер родом из деревни Камил, о котором говорил Шемсу крестьянин на бахче, с которым Джалалиддин ездил в Кайсери на могилу Сеида, у которого уединился с Шемсом после их встречи, стал приводить людей своего цеха. Хасан Хюсаметтин, сын старейшины всех ахи Коньи, отказался от своего поста и сделался «писарем тайн», занося на самаркандскую и багдадскую бумагу стихи учителя. За ними потянулись братья ахи, испившие соленой воды из «чаши верности». Они не стали ни дервишами, ни суфиями и продолжали заниматься каждый своим ремеслом. Не будь их добровольных пожертвований, порой равнявшихся их заработку, не было бы такого поэта, как Джалалиддин Руми: без них не смог бы он существовать, кормить семью и содержать учеников.
Но разлука все невыносимей терзала Джалалиддина.
«Приверженцы шариата, слепые сердца и самовлюбленные, спесивые невежды, — писал через полвека после Джалалиддина хронист Афляки, — разверзли уста для поношения и принялись распускать слухи. Жаль, говорили они, что такой тонкий ученый, как наследник Султана Улемов, от плясок и пения, постов и утеснения плоти повредился в уме. И все это вышло из-за злостного тебризца».
Джалалиддин ответил стихами:
Меж тем мюриды, возмущавшиеся новой верой своего шейха и его дружбой с Шемсом, увидели, что вокруг поэта стали собираться новые последователи из простонародья, а они остались без шейха, без защиты его авторитета. И по совету султанского вельможи, а впоследствии великого визиря Сахиба-ата, чтобы Джалалиддин совсем не отбился от рук, явились к нему с повинной и, каясь, просили прощения.
Художники и поэты, проникающие в тайны тайн человеческого сердца, ученые, открывающие законы вселенной, как ни странно, часто оказываются наивными и беспомощными перед лицом хитрости, плоской интриги. Тем, кто занят открытием мира, трудно до конца представить себе мелочность интересов и низменность причин, которые движут бездарными ничтожествами. Для последних — хитрость, коварство, интриги, двуличие — что вода для рыбы. Здесь они в своей стихии, здесь то единственное поприще, на котором они достигают высокого профессионализма.
Джалалиддин от чистого сердца простил всех до единого.
Но возвращение прежних друзей не заглушило его скорби.
Минул ровно год, как Шемс исчез из Коньи. Холодным февральским утром в дом поэта постучал оборванный, продрогший дервиш, судя по испитому лицу и одежде, принадлежавший к самым буйным, ни в какие уставы и секты не вмещавшимся дервишам-каландарам.
Поклонившись, он вручил поэту свернутое в трубку письмо.
— Хатун! Хатун! — прокричал Джалалиддин. — Благая весть! Соберите все, что есть в доме! Благая весть!
С этими словами он сорвал с себя ферадже, снял с ног сапожки.
Его крик переполошил весь дом. Первым выскочил пасынок Яхья. Заплакала недавно родившаяся дочь Мелика. Кира-хатун, подхватив ее на руки, вышла на мужскую половину. За ее шальвары цеплялся четырехлетний Алин. Не выдержала и воспитанница поэта Кимья: хоть стала уже невестой, выглянула из двери. Ее круглым от изумления глазам предстала странная картина.
Мевляна в одних носках, шароварах и рубахе своей рукой надел свои сапоги на страшного лицом незнакомца, облачил его в свое лиловое ферадже.
Пришельцу подали еду. Джалалиддин глядел, как лепешкой, точно совком, черпает он похлебку из простокваши с мукой, как берет тремя пальцами из пиалы горстку риса, скатывает шарики и кладет в рот. Глядел таким проникновенным взглядом, с такой любовью, будто перед ним был самый дорогой на свете человек.
Письмо, которое вручил каландар, было написано рукою Шемседдина.
Дервиш, по его словам, пришел из Дамаска. Но сколько ни повторял он, что и в лицо не видел Шемседдина, поэт ему не поверил. Счел, что тот выполняет обет не выдавать местопребывания Шемса.
Дамаск! Значит, вот где нашла убежище душа его души?!
Джалалиддин тут же написал ответ.
Наутро, едва путник свершил омовение, он вручил ему вместе с ответом все собранные в доме деньги и попросил немедленно пуститься в обратный путь, чтоб передать письмо Солнцу его жизни.
Посадив путника на мула, он проводил его до городских ворот и долго глядел со стены, пока тот не скрылся из глаз.
Еще два письма, одно за другим, отправил он вслед. Первое с торговцем кожами, который направлялся в Дамаск, чтоб передать его в руки тамошнему шейху ахи, второе — со своим мюридом.
Но ни на одно не получил ответа.
Тогда он призвал к себе сына Веледа. Вручил ему еще одно письмо и кису с деньгами, которые собрали среди своих людей золотых дел мастер Саляхаддин и «писарь тайн» Хюсаметтин.
— Ты отправишься послом моим. Высыплешь деньги к его ногам и скажешь от имени моего, что замышлявшие против него раскаялись, пусть, мол, явит благоволение и вернется.
Велед приложил письмо ко лбу, потом к груди и, поклонившись, ушел, чтоб тотчас начать сборы.
В письме, которое дал ему отец, говорилось:
«…Клянусь богом, с той поры, как ты отправился в путь, я истаял, точно свеча, что горела всю ночь напролет. Воск мой сгорел без остатка, весь обратился в огонь. Вдали от лица твоего мое тело — развалина, и в этой развалине дух мой — ночная сова. К нам поводья свои поверни, и пускай слон веселья и счастья хобот свой протянет сюда. Здесь без тебя каждый день побивается радость камнями, как будто она — сатана. Ни единой веселой и внятной строки с моих губ без тебя не слетело. Лишь услышав слова, что в письме своем ты написал, я на радостях пять-шесть газелей сложил. О Солнце, тобою гордится Армения, Рум и Дамаск! Озари, наконец, сумрак ночи зарею рассвета!»