Выбрать главу

Велед отправился в путь с двадцатью верными людьми. «Не ведая усталости, пересекал я долины, — вспоминал он не без самодовольства на старости лет. — Одолевал горы, точно соломенные снопы. Колючки на дорогах казались мне розами. В каждой тяготе видел я тысячи выгод. Зимний холод казался мне сладок, как сахар, летний зной — освежителен, словно персик».

В его ушах еще звучали стихи, которыми отец напутствовал их в дорогу:

О, ступайте скорей и найдите, Приведите любимого друга домой. Луноликого к нам заманите Сладкой речью и песнью златой. Его слово могуче и зрело, Может реки он вспять повернуть. Обещаньям его и отсрочкам Не давайте себя обмануть. Лишь бы он подобру-поздорову Возвратился и в дверь постучал. И тогда вы узрите такое, Что ни разу сам бог не видал…

В Дамаске, однако, Велед не нашел Шемседдина. Не было его ни в медресе и ханаках, расположенных вокруг громадной мечети Аббасидов, ни в караван-сараях знаменитого на весь мир «сука» — дамасского базара.

После долгих поисков и расспросов шейх ахи, знавший Веледа по годам его учения в Дамаске, сказал наконец, что может передать письмо Мевляны.

Шемседдин, оказывается, надежно укрылся от вражеской ненависти среди мастеровых Халеба, того самого Халеба, который неделю назад, не останавливаясь, миновал Велед.

Когда Шемс в дорожном бухарском халате и короткой чалме появился в дверях медресе, где остановился Велед с мюридами, конийские гости пали перед ним ниц, как перед падишахом.

При виде монет, рассыпанных по настоянию Мевляны у его ног Веледом, Шемс улыбнулся:

— Неужто бессребреник Мевляна решил соблазнить нас серебром да золотом? Если б мне сообщили, что мой отец восстал из могилы и явился под стены Халеба в деревню Теллибашир, чтоб повидаться со мной и снова умереть, я бы ответил. «Что поделать, пусть умрет!» Но не тронулся бы с места. А чтоб повидаться с Мевляной, пришел вот!..

Мевляна наказал заманить Шемса «сладкой речью, песнею златой». И хоть в этом, как выяснилось, не было нужды, Велед во что бы то ни стало решил исполнить его наказ. В знак радости устроил он в честь Шемседдина многодневное сэма.

Меж тем Мевляна в Конье сгорал от нетерпения.

Око мое дрогнуло — друг ли мой идет? Сердце мое прыгнуло: возлюбленный идет. Заложи себя и душу, если ты банкрот; И купи вина и чашу, возлюбленный идет. Ухо ожидания весть благую пьет. Око сквозь рыдания возлюбленного ждет. Войска любви развернули строй. Что же мы сидим? Падишах идет!..

Наконец Велед вместе с Шемседдином тронулся в обратный путь.

Несмотря на просьбы и настояния Шемса, он ни за что не соглашался сесть на коня: «Нет во мне такой силы, чтоб стать ровней тебе. Падишах верхом и раб верхом — это невозможно. Ты — любимый, я — ашик. Ты — мой господин, я — твой раб. Больше того, ты — душа, я тобою жив. Не то что пешком следует мне идти в твоей свите, надо бы голову мою сделать ногами».

Сделать голову ногами! Велед до конца своих дней не в силах был вырваться из-под отцовского авторитета. Меж тем он был и образован, и талантлив, и умен. Оставил после себя прозаические и поэтические книги, стал одним из основоположников турецкой поэзии. Не его вина в том, что его стихам далеко до отцовских. Кому под силу тягаться с гением, рождающимся раз в столетие. Беда Веледа в том, что по натуре своей он был мюридом.

Не зря сомневался Мевляна, сможет ли его сын стать не подражателем, а продолжателем. Не прошло и десяти лет после смерти поэта, поднявшегося над всеми религиями и обрядами, пуще всего страшившегося сектантской закостенелости сердца и ума, как Султан Велед от его имени основал дервишский орден, вскоре признанный власть имущими и благополучно просуществовавший до наших дней…

Больше месяца добирались они до Коньи — Шемседдин верхом, а Велед и его свита пешком.

Из Ларенде Велед послал наконец отцу вестника.

Джалалиддин в награду за добрую весть отдал принесшему ее гонцу все, что было в доме, сорвал с себя даже чалму. И пешком в сопровождении учеников и старейшин цеха ахи вышел навстречу Шемседдину.

Увидев Мевляну, Шемседдин тоже сошел с коня. Они обнялись. Потом склонились друг перед другом до земли.

Мое солнце, Шемс, пришел! Среброликий, золотой месяц мой ко мне пришел! Мое ухо, мое око, свет моих очей пришел!.. Время пить вино, чтоб ум гром и молнии метал. Мои крылья, Шемс, пришел. Время птицей в небо взмыть! Время мир наполнить рыком. Лев пришел! Время мир наполнить светом, мое утро, Шемс, пришел!

Шемседдин вернулся в Конью 8 мая 1247 года. Все, кто прежде поносил его, явились к нему с покаянием. Он с улыбкой простил их, хоть знал, что раскаявшийся враг опасней нераскаявшегося. Впрочем, среди мюридов и дервишей, пришедших к нему на поклон, большинство не было ни его врагами, ни его друзьями: просто не ведали они, что творят.

Началась прежняя неистовая жизнь. Каждый вечер собирались маджлисы с пением и пляской, длившиеся ночи напролет. Их сэма на сей раз были открыты для каждого и стали привлекать толпы народа.

Сэма стали модой в султанской столице. Всякий уважающий себя торговец, вельможа или бей считал себя оскорбленным, если Шемс и Мевляна не участвовали в собраниях, которые они устраивали в своих палатах, садах и виноградниках.

То, что для Мевляны было способом выражения его новой веры, для них стало развлечением, помогавшим забыться среди монгольских грабежей, отвлечься от мыслей о позоре и гибели сельджукской державы. Но Джалалиддин впервые получил для своих стихов простор.

И порой высказывал в стихах мысли, которые Шемс не осмеливался поведать даже своим самым близким друзьям.

Что вера пред твоим неверьем? Пред птицей Феникс — муха иль комар. Да, вера — как вода бессмертья, неверье — черная земля. Но вера и неверье — мусор для твоего огня… Пусть вера — свечка, а неверье — ночь. При виде солнца говорит неверье: «Мы, вера, больше не нужны. Пойдем-ка прочь!» Пусть вера — конь религии. Но в конях нужды нет Тому, чей путь — любовь, тому, чья скорость — свет. Тому, кто с головы до ног по самой сути — новь.

Да, в ночи невежества и бездуховности, говорит поэт, вера — свеча. Но когда восходит солнце любви к человеку, становятся мусором сами понятия веры и безверия.

Гуманизм Джалалиддина при всей своей всеобщности отнюдь не абстрактен. В его поэзии прославление Совершенного Человека неотделимо от прославления человеческой личности.

Для поэта его друг — живой человек по имени Шемседдин Тебризи. Но в то же время он прилагает к нему эпитеты, которые с точки зрения и правоверного духовенства, и суфийской традиции могут быть лишь атрибутами бога или его пророков. Он величает друга «солнцем мира, светочем истины, душой, перед которой весь мир — безжизненное тело», «свечой, к которой в вечности, как мотыльки, стремятся души». Все это для любого религиозного правоверия и сейчас звучит богохульством.

Как-то ближе к осени во время собрания в доме золотых дел мастера Саляхаддина, когда умолкли на минуту уставшие музыканты, к Шемседдину, воспользовавшись паузой, почтительно приблизился молодой дервиш.

— Скажи, учитель, ты святой иль нет?

Дервиш был совсем юн. В его глазах светились простодушие и вера. Он осмелился задать вопрос лишь потому, что было ему чрезвычайно важно знать ответ. Но Шемседдин понял: за простодушием этого юнца стоит чье-то многоопытное коварство.

Вопрос таил в себе смертельную опасность. Для отчужденного религиозного мышления тех времен святость, то есть санкция непререкаемого божественного авторитета, была таким же непременным условием истинности, какими впоследствии станут разумность, гуманность или научность. Одно дело — слово или мысль обычного человека: они принадлежат лишь ему самому и потому ничего еще не доказывают. Другое дело, если это слово, мысль высказываются от имени бога. Цитаты из священных книг, их толкования, ссылки на изречения и деяния пророков, на авторитет богословов, причисленных к лику святых, были непременным оружием в идейной и политической борьбе, обязательной упаковкой, маскировавшей реальное содержание мысли и стоящие за нею интересы.