Выбрать главу

В пятьдесят лет Джалалиддин, казалось бы, достиг всего, чего может при жизни достигнуть поэт и мыслитель. Стихи, рождавшиеся в садах и виноградниках Коньи, в стенах медресе Гевхерташ, передаваясь из уст в уста, преодолевали тысячи фарсахов. Его слово проникло до самых далеких окраин мусульманского мира. И со всех его концов — из Бухары и Самарканда, Тебриза и Каира, Йемена и Дамаска, Кордовы и Малаги — потянулись к нему люди, как к светочу, озарявшему кромешную ночь монгольского ига и крестоносной дикости.

Но поэт не удовольствовался достигнутым, а шел все дальше и дальше до конца своих дней. Наверное, удовлетвориться добытым — это и есть духовная смерть, а жить — значит меняться вместе со временем.

И сегодня я тоже Ахмед, но не тот же Ахмед, что вчера. Сегодня я птица Феникс, а не та, что зерном сыта. Есть один падишах, в ком нуждаются все падишахи. Сегодня такой падишах — это я. Но не тот, кого знал ты вчера. Его время минуло. Истина — я, человек. Этой правды хлебнув лишь глоток, мудрецы повалились с ног. А я ее чашами пью и на ногах так же крепко стою. Муж ты святой иль кабацкий гуляка — мне все одно. Пятница нынче иль воскресенье — мне все равно.

Пятница — священный день для мусульман, воскресенье — для христиан. Но для поэта все религии равны. Он обращается ко всему миру, ко всем людям без различия рас, религий, национальностей, сословий. «Дай нам вина единства вкусить, поровну всех напои, чтобы вместе мы все собрались и различья, что видимость только одна, разом смогли устранить. Все мы ветви единого древа, все мы воины единого войска».

Невиданная смелость для того времени — Джалалиддин говорит о единстве человечества. И требует от всех, кто идет за ним, такой же смелости чувства и мысли.

«Я слышал: благодать в собрании людском, и потому душой — слуга народа». Он стал поэтом народа. И потому он стал поэтом человечества.

Всякий великий художник знает себе цену, понимает, что им сделано. Знал это и Джалалиддин Руми.

Как-то, войдя в келью одного из своих учеников, он увидел, что тот спит, положив себе под спину книгу его стихов.

— Значит, вот как! — воскликнул поэт. — Наше слово брошено за спину! Но, клянусь богом, дух, заключенный в нем, обойдет весь мир от Восхода до Заката, проникнет во все страны мира. На собраниях и в храмах, на увеселениях и пирушках будут читать мои слова. Ими украсятся и воспользуются все народы.

Джалалиддин был убежден в бессмертии человечества. И потому и в своем собственном бессмертии. «Мы, как вода, течем и протекаем, но, как вино, в крови мы у народа. Пускай протянем ноги, в землю ляжем недвижимо, мы все равно в движении пребудем вечно, как те, которые лежат на корабле, что устремился вдаль под парусами».

Он не ошибся. Семь веков читают его стихи в мечетях и дервишских обителях, на пирушках и в университетах. Изучают ученые и запоминают наизусть неграмотные крестьяне.

Трудно назвать какого-либо выдающегося мыслителя или поэта от Индии до Северной Африки, который не знал бы поэзии Джалалиддина Руми, так или иначе не испытал бы его влияния.

В девятнадцатом веке его стихи читал, идя на казнь, вождь народного восстания в Иране Сулейман Хан:

Открой свой лик: садов, полных роз, я жажду. Уста открой: меда сладостных рос я жажду. Откинув чадру облаков, солнце, лик свой яви, Чтоб радость мне блеск лучезарный принес, я жажду. Призывный звук твой слышу и вновь лететь, Как сокол, по зову царя к свершению грез я жажду. Ты влага, что небо дает, — мгновенный поток. Безбрежного моря лазури я жажду. Я нищий, но мелким камням самоцветным не рад: Таких, как пронизанный светом утес, я жажду… [8]

Джалалиддин писал на народном языке его времени. Фарси на Ближнем и Среднем Востоке играл в средние века ту же роль межнационального литературного языка, которую в Европе играла латынь. Но у Джалалиддина есть стихи, написанные по-арабски, на простонародном диалекте Халеба, есть строки, написанные на народном греческом языке, есть строки по-тюркски.

Ныне он переведен на большинство языков мира. Им восхищались Гёте и Гегель. Великий индийский поэт XX века Икбал назвал его своим учителем и наставником. Великий турецкий поэт-коммунист Назым Хикмет писал в тюрьме четверостишия-рубаи: первые две строки Джалалиддина, последующие две — ответ Назыма Хикмета. И в последнем своем романе не раз цитировал начальные строки «Месневи».

Джалалиддин именовал себя и своих последователей ашиками — влюбленными. Одним из первых турецких ашиков был молодой крестьянин, пришедший в Конью пешком с черноморского побережья, чтобы постичь всю премудрость наук его времени. Незадолго до смерти Джалалиддина он присутствовал на его беседах, слушал стихи из его уст.

И под старость рассказал об этом в своих собственных стихах на турецком языке.

Не сын Султан Велед, основавший к тому времени дервишскую секту и пробовавший свои силы в турецком стихосложении, а этот крестьянин, примкнувший к антифеодальному народному движению последователей Баба Исхака, стал наследником бунтарского гуманистического духа поэзии Джалалиддина Руми. Этот крестьянский парень стал великим турецким поэтом Юнусом Эмре.

С той поры целых шесть веков двумя раздельными рукавами потечет турецкая поэзия. Один — поэзия ашиков, вбирающая в себя традиции народного стиха, другой — поэзия диванов, литературно-классическая, традиционная, забавлявшая и утешавшая двор султанов, феодальную знать и челядь. У истоков первой стоит Юнус Эмре, у истоков второй — Султан Велед. Но обе они текут из океана, имя которому Джалалиддин Руми.

В пятьдесят лет он был готов уместить весь этот океан — все свои познания и прозрения, весь свой путь к истине, все, что он понял, чем стал и что оставит людям, в книге, которую потомки долго будут именовать «персидским Кораном», но которую он сам назовет просто «Месневи».

«Месневи» — означает рифмующиеся двустишия. Таким стихом разными поэтами написано много книг. Но когда теперь говорят «Месневи», то имеют в виду книгу Джалалиддина.

Из нее самой видно, как она писалась. На улице, во время беседы с учениками, дома, во время сэма или даже в бане поэт, взволновавшись, начинал говорить стихом. Хюсаметтин тут же вынимал из джилбенда — кожаной папки, украшенной тиснением, — лист бумаги, из-за пояса чернильницу-невыливайку, из трубки перо и принимался записывать, забыв обо всем на свете.

Читая «Месневи», слышишь не только голос самого поэта, но и его собеседников. Они задают вопросы, иногда выставляют свои возражения. Вопрос наводит поэта на воспоминание о своих странствиях, а от них он обращается к событиям дня — спору с улемами, неурожаю, придворным интригам. Народные обычаи и прочитанные им книги, легенды, анекдоты и предания, суры Корана, стихи Мутаннаби, Аттара и Санайи, притчи его отца Султана Улемов, беседы с Шемседдином, наставления Сеида Тайновидца — все становится строительным материалом, которым зодчий распоряжается с совершенной свободой творца, все идет в дело.

Среди его собеседников на первом месте в «Месневи» стоит Хюсаметтин. К нему он обращается с благодарностью за то, что тот побудил его к работе. Заметит, что взошло солнце, и просит у него прощения, что заставил писать всю ночь до утра. Услышит его просьбу и скажет: «Душа Хюсаметтин тянет меня за полу, во имя многолетней дружбы просит рассказать о Шемсе».

И битвы, и философские притчи, и споры, и анекдоты свободно укладываются в размер. Поэт говорит стихами с такой непринужденностью, с какой редко беседуют люди обычной прозой, мгновенно находит любое нужное ему слово. И эта непринужденная свобода и простота создают ощущение сиюминутности — читателю через семь веков кажется, что он присутствует при событиях, которые родили в сердце поэта именно эти самые строки.

вернуться

8

8 Перевод Е. Дунаевского.