Выбрать главу

Ночью я вышел в сад.

Светло было от снега. Все было неподвижно и строго. Серебро по черни. Лишь фонари вдоль улицы, оранжево, уютно светящие, скупо веселили картину.

Очень новогодняя была ночь.

Я уловил какое-то движение в дальнем конце сада. Я скорее угадал, чем разглядел, что это — Братишка. В снегу да еще ночью он почти сливался с фоном.

Он сидел на дорожке, несомненно, видел меня, но почему-то не подходил.

— Братишечка! Пес ты мой милый! — Я пошел к нему.

Он замахал хвостом и сделал пару неуклюжих скачков мне навстречу. Казалось, что у него спутаны задние ноги.

Я подошел к нему. Стал гладить по голове, стал наговаривать ему, как всегда наговаривал: „…умный… красивый пес… самый умный, самый красивый…“.

Обычно, чтобы лучше внимать этим словам, он вставал на задние лапы, передние клал мне на живот, утыкался мордой в одежду и замирал от удовольствия. Он и на этот раз попытался встать, но не сумел.

Я понял, что задние лапы у него либо перебиты, либо отнялись.

Я взял его на руки, как ребенка. Понес в дом. Он не вырывался. Грустно и благодарно лизнул меня в щеку.

Я внес его в дом, устроил на ковре. Осмотрел. Осторожно ощупал. Ни крови, ни следов от ударов не было.

— Что же с тобой случилось, брат?

Он шевельнул в ответ хвостом.

Я заметил, что он почти не сводит глаз с моего лица. И почему-то, когда мы встречались взглядами, мне становилось не по себе. Такая черная боль, такая душевная мука, такая укоризна смотрели на меня этими глазами!

— Ты нашел Джека, так? И после этого с тобой-то все и случилось? Так?..

Я до сих пор уверен, что все было именно так. Хотя к Джеку (вернее, к тому, что оставили от него те негодяи) он привел меня лишь через месяц, уже по весне.

Ничем другим я не могу и не хочу объяснить ту мучительную укоризну, которая была в его глазах в тот вечер: „Как вы, люди, могли сделать такое?“

Я дал ему кусок ветчины, дал кусок жареной курицы. Он не стал есть, только понюхал. Немного попил из блюдца.

Вскоре ему стало совсем плохо. Он стал дышать часто, прерывисто. Голову откинул, как неживую.

Это могло быть и просто от жары. В тот вечер, засидевшись у огня, я натопил в доме градусов до тридцати.

Я перенес Братишку на террасу. И когда я его нес, он опять лизнул меня в щеку. Мне стало легче. Он словно бы прощение лично мне даровал.

Я уложил его на диван, где спали когда-то Федька и Киса, прикрыл тряпьем.

— Доживи уж до утра, постарайся! — попросил я его на прощание. — Завтра в ветлечебницу поедем. Не помирай, ладно?

Он вяло постучал хвостом по матрацу. Дескать, постараюсь.

Часа через два меня разбудил звук упавшего тела, раздавшийся на террасе. „Братишка… Умер!..“ — эти два слова колотились во мне, пока я спросонья влезал в валенки, шарил по вешалке в поисках телогрейки.

Выскочил. Включил свет. Братишки не было. Я выглянул на крыльцо.

Он спускался, волоча зад по ступенькам. Я заметил, что левая задняя лапа у него хоть и плоховато, хоть и подгибаясь, но все же действует. Это приободрило меня.

Братишка зашел в сугроб и стал мочиться. Даже больной, чуть ли не умирающий, он не мог позволить себе напачкать в доме. Вот какой был Братишка!

Он долго стоял по брюхо в снегу — словно бы в размышлении. А может, просто — собираясь с силами… Наконец кое-как выбрался. Постоял перед ступеньками. Понял, видимо, что эту лестницу ему не осилить, и пополз под крыльцо, в сено.

Я вздохнул с облегчением. „Бог даст, все обойдется. Ах, если бы сейчас было лето! Он бы мигом отыскал какую-нибудь нужную травку, которая исцелила бы его. Собаки, говорят, большие мастаки по этой части“.

Весь следующий день он не вылезал из конуры. Но зато — ел! Почти так же исправно, как и раньше.

А еще через день, когда нежданно-негаданно приехала жена, сбежав от ужасов городской жизни, Братишка встречать ее выбежал, хоть и на трех ногах, но к самой калитке. И радовался ей почти так же, как прежде.

Но он очень изменился.

Никогда больше я не видел его ни беспечным, ни безудержно веселым. Глаза его навсегда стали печальны.

После того, что люди сделали с Джеком, он мог бы озлобиться на них (и был бы прав). А Братишка, напротив, сделался грустно-ласков с нами. Необыкновенно заботился о нашей безопасности везде: и в лесу, и в доме, и по дороге на станцию.

Мне кажется, что после гибели Джека он по-настоящему стал жалеть нас — людей, живущих среди людей.

* * *

Без Джека Братишке стало не просто одиноко, но и гораздо хлопотнее жить.

Джек с его никогда не иссякавшим веселым любопытством к жизни выполнял, должно быть, огромнейшую черновую работу, когда они бегали вдвоем. Обследовал все подряд заброшенные сады. Первым обнюхивался со всеми встречными собаками. Заводил знакомства с людьми. Обследовал все помойки. Первым бросался на машины, на поезда…

Братишка же — всегда спокойный и даже слегка величавый в своем спокойствии — тем не менее зорко следил за всеми изысканиями брата. И когда он по каким-то признакам определял, что обнаруженное Джеком достойно и его внимания, тотчас присоединялся к брату, мгновенно оттесняя его, если было надо, на второе место… Джек являлся как бы автономно живущим слухом, нюхом, зрением Братишки. Можно было далеко и много видеть, слышать, обонять, не затрачивая лишних усилий и главное — сводя к нулю риск, получить, например, по шее от какого-нибудь прохожего или быть покусанным своим же четвероногим психопатом.

И вот теперь все собачье Братишке приходилось делать самому.

Но он и просто — скучал по Джеку. Они ведь с детства жили бок о бок. Джек погиб. Осталась зиять в мире пустота, которую никто другой уже не смог бы заполнить. И Братишка, конечно же, тосковал.

* * *

Сначала я услышал радостный вскрик. Потом ударили в ладоши. Жена отворила ко мне дверь и почему-то не сказала, а прошептала:

— Посмотри! Там — Федька…

За калиткой стоял человек и держал на руках черного щенка. Издали трудно было определить, Федька ли это, но человека я узнал. Это был один из тех „зимников“, к кому мы заходили в поисках Федьки. Тогда мы всем оставляли наш адрес — на случай, если щенок появится. И вот не зря оставляли, оказывается…

Оскальзываясь по тропинке, я заторопился к калитке.

Увы! Уже шагов за десять мне стало ясно, что это не Федька.

— Ваш? — Благодетель наш так и сиял. Ему было радостно, что он принес людям радость. Ужасно неловко было разочаровывать его… — Так ведь ваш же! И — черный… и с белым галстуком… Все, как вы описывали!

Он немного обиделся даже.

— …Вчера вечером прибился. Уж мы его и гоняли, и что только не делали — не уходит, и все! А потом жена про вас вспомнила…

— Ну ладно! Все равно — спасибо!

У меня было сильное подозрение, что щенок окажется в ближайшем сугробе, если мы не возьмем его.

— Давайте! Спасибо вам большое!

Щенок перекочевал с рук на руки. Его прямо-таки сотрясала безостановочная больная дрожь.

На руках у меня, пока мы разговаривали с соседом о том о сем, он вроде бы угрелся, притих. Но едва я спустил его на доски крыльца, он опять затрясся.

На тощеньких, чересчур высоких ножках, с шерстью, свалявшейся, как пыльный войлок, с тоскливыми, мокро блестящими глазами, он был до того убог, что даже не вызывал жалости.

Господи! Сколько же надо было голодать, чтобы так наброситься на еду! Он очистил миску со скоростью, не побоюсь сказать, Джека. Ему еще налили. Еще…

Потом испугались, что он может помереть, и сделали перерыв. Но сами же не вытерпели глядеть на это воплощенное недоедание и опять дали миску.

В отличие от наших псов аппетит у новобранца был какого-то истерического свойства. Лишь через месяц он научился, да и то не вполне, относиться к еде более-менее спокойно.

На всю, однако, жизнь осталась у него привычка прятать куски на черный день. Когда сошел снег, весь сад наш усеян был костями и раскисшими корками хлеба.