— Он не продает, — оправдывался я. — Он просто сам вчера курил. Это его ма унюхала, я тут ни при чем.
— Да, и в прошлый раз ты тоже был ни при чем, — мама, задыхаясь, привалилась к стене и закатила глаза. — И анализы, конечно, соврали. И шины герру Хольсту ты не прокалывал. Они сами лопнули. Все четыре сразу. И на капоте его машины ты не писал: "Расист". С двумя "С".
— С двумя — это не я, — устало объяснял я, косясь на испускающий облачка вкусного пара суп. — Уже сто раз вам это говорил. И вообще, я с тех пор — ни-ни. Только Хольст этот и правда расист, он к сестре Мемета и другим девчонкам цепляется, которые в платках.
— А тебе-то что? Ты разве в платке? — поучала тетя Люся, шаря в шкафу в поисках соли.
— Нет, но если бы я пришел в платке, то этот гомофоб точно бы…
— Люсь, у тебя валерьянка еще осталась? — простонала мама, щупая себе пульс. — Я не выдержу этого, точно не выдержу.
— Не все так плохо, Катюш, крепись, — повариха энергично затрясла солонкой над борщом. — Себастиан этот ведь ничего не заметил? Не заметил. Вас в Планетарий пригласил?
— В Обсерваторию, — поправила ма.
— Пригласил, — подытожила теть Люся, убавляя огонь под кастрюлей. — Значит, главное, чтоб твое чадо в субботу не напортачило. Слушай, а может, Женьку вообще с собой не брать?
— Ну как же не брать, — отмахнулась мама. — Это ведь ради него Себастиан все затеял. Приятное хотел обормоту сделать. А у моей бестолочи одно на уме…
Ну, в общем, как мне было не свалить при таком раскладе? Даже борща не поел, а я его жуть как люблю. Хорошо хоть дождь больше не шел, только лужи везде подсыхали. На улице — ни души. Ужин, дело святое. Только за приоткрытыми окнами первого этажа ложки-вилки брякают. Я закурил, чтобы приглушить голод, и поплелся к путям.
Каждый день я этой дорогой ходил в школу, чтобы срезать напрямик, через железку. Конечно, на той стороне специально для таких находчивых поставили высокий забор-сетку, но я наловчился через него лазить. Все лучше, чем крюк в пару километров, особенно когда у тебя даже велика нету. Сейчас, правда, в школу я не собирался. Свернул у путей влево и побрел вдоль промзоны.
Заводы, склады и транспортные фирмы уже закрылись и обезлюдели. Поезда тут тоже ходили редко, особенно вечером. Даже собачники по случаю священного часа жратвы сидели дома и лопали картошку с коричневым соусом, а их питомцы — сухие корма и косточки, очищающие зубы. Короче говоря, вокруг были только май, холод и природа. Я продрался сквозь цветущий шиповник и присел на бетонные плиты, вот уже который год лежавшие на парковке для грузовиков.
Нет, спрашивается, вот чего я психанул? Сидел бы сейчас, уплетал теть Люсин борщ с черносливом за обе щеки. Все-таки паршивый у меня характер — и другим от него достается, и самому никакой радости. Неужели мама права, и я весь уродился в отца? Остается только на слово ей верить, ведь я его никогда не видел. В смысле, живьем. А на фотке — только один раз. И то потому, что случайно ее нашел. Я тогда мелкий был, мать меня дома одного оставила ненадолго. Ну а я от нечего делать полез шнорить по ее вещам — типа, клад искал. Добрался и до шкатулки с украшениями. Каких сокровищ там только не обнаружилось: разноцветные бусы, блестящие бриллиантики, даже брошь в виде бабочки! А на самом дне лежала маленькая черно-белая фотография.
Сначала я удивился — зачем маме фотка какого-то чужого дяденьки? Да еще намного моложе ее? Потом присмотрелся внимательнее, глянул в зеркало. Уши-локаторы — есть. Вихор на макушке для связи с космосом, как говорила ма, торчит? Торчит. Волосы светлые, глаза темные, ресницы длинные и загибаются по-девчачьи — сплошное огорчение. Тип на фотографии мог бы быть моим братом. Старшим. Таким, какой был у соседа Петьки, и какого мне всегда хотелось иметь.
Я тогда насмотрелся с мамой сериалов и передач типа "Жди меня". Ну и спросил, когда она вернулась: куда брата дела? Тут-то и выяснилось про фотку и шкатулку. В тот день мама меня отшлепала — в первый и последний раз. Потом расплакалась и заперлась в ванной. Я напугался до усрачки, ревел под дверью и просил прощения. Кончилось все тем, что мы пили на кухне чай с вареньем, и мама объяснила, что на фото был мой отец — такой молодой, потому что они тогда только познакомились. И что слышать она ни о нем, ни о фотографии больше не хочет. А если я еще раз в ее вещи без спроса залезу, то навеки вечные лишусь мультиков и телевизора.
Фотку эту я с тех пор никогда не видел. Но часто вспоминал ее и думал вот о чем. Люди могут причинять боль, даже, когда их больше нет. Даже через время и расстояние. И делают они это через оставленные ими вещи. Если я когда-нибудь решу уйти, то все заберу с собой. Но вещей так много, люди просто обрастают ими. Я не хочу ничего иметь. Только самое необходимое, то, что смогу унести на себе. И еще не хочу фотографироваться. Неизвестно, где и у кого может оказаться мое лицо. Вот Мемет рассказывал, у мусульман раньше вообще запрещено было изображать человека. Наверное, все-таки что-то в этом есть.