Все это произошло следующим образом.
В ночь на 17 июня, зарывшись в солому в овине бочара, Джек переждал, пока уляжется шум. Незадолго до рассвета он перелез через забор и выбрался на улицу.
Матильда Пикард, дочь богатого купца, в это утро стояла на крыльце своего дома, следя за тем, как служанки доят коров.
Разглядев Джека через щели забора, она, беззаботно позвякивая ключами, подошла к воротам.
— Подожди, — шепнула она. — Сейчас они понесут молоко в кладовую. Почему ты ушел ночью? Я припрятала для тебя отцовское платье.
Кутаясь в плащ Генри Пикарда, Джек вспомнил другой, синий плащ.
«Подожди еще немного, Джоанна, — подумал он. — Вот увидишь, бог опять сохранит меня для тебя!»
— Ты можешь поцеловать меня на прощанье, — сказала Матильда улыбаясь.
— Мы еще вернемся в Лондон, — ответил Джек. — У меня уже не будет соломы в волосах, и я подъеду к твоему дому на высоком коне. Тогда я расцелую тебя в обе щеки.
Если бы жена Горна не выдала его, Джек пробрался бы в Кент. Он снова поднял бы мужиков. Он рассказал бы им о вероломстве короля, дворян и купцов. Правда, некоторые из купцов боролись до конца за общее дело и вот безропотно идут на смерть.
Но зато другие, те, что громили Флитт-стрит и убивали фламандцев, сегодня заседают в Гильдголле.
Он сказал об этом Горну.
— Ты неправ, — возразил олдермен. — Они не громили Флитт-стрит и не бросали камнями во фламандцев. Они подбивали на это своих подмастерьев. И сегодня они же их судят в Гильдголле. Если из подмастерьев кто и избегнет смерти, то он уже на всю жизнь будет заперт в темной мастерской. Ни о какой плате ему теперь помышлять и не придется. Пускай благодарит бога за тухлую сельдь и черствый хлеб… И подумать только, что сто тысяч кентцев стояло с одной стороны Лондона и тридцать тысяч эссексцев с другой! Они могли сделать с городом все, что им заблагорассудится! — добавил олдермен с сердцем.
Джек как раз думал об этом. Но он не понимал другого. Наконец он задал Джону Горну вопрос, который долго вертелся у него на языке:
— Скажи мне, что заставило тебя пойти с мужиками?
Олдермен шагал, опустив голову. Обо всем этом очень трудно рассказать.
Два дня он разъезжал по городу с королевским знаменем, судил людей и делал все это так, как ему подсказывала совесть.
Очень трудно рассказать обо всем этом Соломинке.
Вот к сорока двум годам его выбрали в олдермены, и то только потому, что сестра его жены, Мария Боссом, через придворного рыцаря Бёрли вхожа в замок леди Уолсингтон.
Четырнадцать лет назад Эдуард Кембридж ударил Джона Горна по лицу, а олдермену кажется, что у него еще до сих пор горит эта щека.
Когда на второй день после свадьбы Джон Горн повез свою молодую жену покататься в лодке по Темзе, придворные шутники из озорства перевернули их лодку. Алисон после этого больше года пролежала в постели с жестокой простудой, а потом всю жизнь жаловалась на боли в боку.
Да, обо всем этом трудно рассказать. Вот их ведут в Гильдголл. Там семь лет назад был устроен праздник, где присутствовали все цеховые старшины с женами, олдермены и даже сам мэр. И там его Алисон заставили спороть куний мех с плаща, потому что в ту пору у Горна не было ста ливров годового дохода.
Но, конечно, ради этого люди не жертвуют жизнью. Было еще много кое-чего, но рассказать об этом Джон Горн не умел.
Поэтому он промолчал на вопрос кентца.
Но тот не оставлял его в покое:
— Записывают ли показания подсудимых? Много ли народу бывает при этом? Дадут ли нам говорить все, что надо?
— Ты бы еще полюбопытствовал, какой веревкой тебя удавят, — пошутил олдермен хмуро. — Что касается народа, то его набивается в зал суда столько, что некуда бывает упасть яблоку. Нам же с тобой особенно посчастливилось, ибо из-за жаркой погоды мэр распорядился вынести столы и скамьи во двор, где купцы и дворяне будут заседать под большой цветущей липой. А вот людям, которые захотят поглазеть на нас, придется стоять на самом солнцепеке. Нам с тобой — тоже.
Олдермен замолчал. Кроме жаркого солнца, им еще кое-что придется перенести, но не следует об этом много думать.
Те же тридцать писцов, которые несколько дней назад были заняты изготовлением королевских патентов, дарующих мужикам прощение, свободу и всякие льготы, теперь дни и ночи без устали работали перьями, записывая предсмертные показания этих же самых мужиков. За два дня и две ночи не было вынесено ни одного оправдательного приговора.
Для сбережения дорогого времени судья только делал пометки на пергаменте: «Предать смерти через отсечение головы» или «Предать смерти через четвертование».
Сильно пахло липой. Осы громко ныли у дупла. Глянув издали на длинные столы под деревом, можно было вообразить, что господа сошлись пображничать, а их челядь собралась поглазеть на них.
Посреди двора было отгорожено веревкой место, для того чтобы народ не напирал на стол и не мешал господину мэру и присяжным вершить правосудие.
Зной стоял так плотно и тяжело, что его хотелось оттолкнуть рукой.
…Когда Джека вывели во двор, господин мэр Уолворс, подняв руки над головой, стаскивал с себя расшитую галунами куртку. Не легко давалась купцу дворянская одежда! По его широкому бледному лицу бежал пот, и писец то и дело подавал ему полотенце.
Устало глянув на Джека, судья взял пергамент из рук клерка и сделал пометку: «Предать смерти через четвертование».
— Это сам Иоанн Строу, ваша милость! — сказал писец многозначительно.
Уолворс задержал на Джеке тяжелый взгляд. Пожалуй, с этим придется повозиться…
Мелко шагая, Джек волочил по камням цепь. Руки его были туго стянуты за спиной.
Услышав его имя, все присяжные быстро повернули к нему лица, но преступник смотрел не на них.
«Если одно маленькое зернышко ты в хорошую пору бросишь в землю, оно принесет тебе урожай сам-двадцать и сам-тридцать».
Джек помнил это изречение Джона Бола.
Жадно обвел глазами людей, стоявших за веревкой. Толпа заполнила все узкое пространство до забора. Головы любопытных торчали над оградой, точно горшки на деревенском частоколе. Люди сидели на старой, засохшей груше, на тумбах у ворот и даже на крыше соседнего дома. Это были купцы, ремесленники, их жены, дети и слуги.
Джек вдруг быстро опустил глаза, чтобы не выдать себя.
Неужели это ему только почудилось?..
Судейский писец был очень удивлен, когда Иоанн Строу, отвечая на какой-то вопрос, вдруг невпопад широко и весело улыбнулся прямо ему в лицо.
Как раз напротив обвиняемого на заборе, беззаботно болтая ногами, сидели служанки, пристроившие своих леди в более удобных местах. Болтая и хихикая, девушки грызли жареный ячмень и разглядывали судей и присяжных. Несколько поодаль от них Джек разглядел молодого паренька в выцветшей голубой ливрее. Она была явно с чужого плеча, и его большие красные руки выпирали из рукавов.
Одна нога его была перевязана тряпкой, побуревшей от крови и пыли. Почти не глядя на Джека, он прислушивался к болтовне своих соседок.
Но Джеку было достаточно и одного-единственного его взгляда.
Точно через блестящую листву липы и через уставленный чернильницами и связками гусиных перьев стол они протянули друг другу руки:
«Я здесь, брат!»
«Я вижу, брат!»
— Что ты имеешь показать в свое оправдание? — обратился судья к Джеку Строу.
Тот оглянулся.
Здесь мало было людей, которые внимательно будут его слушать, но ведь отец Джон Бол сказал еще так:
«Если в тысячной толпе двое поймут тебя как надо, ты говорил недаром».
…Черный, худой парнишка чуть ли не повис на веревке, так напирают на него сзади. Лицо его как будто совсем безучастное, но Джек хорошо разглядел его руки. Когда человек умело скрывает свои чувства, никогда не мешает обратить внимание на его руки.