Выбрать главу

– Папа, – спрашивала она, – зачем надо молиться?

А он всегда отвечал одно и то же:

– Мама так делала, вот зачем.

Тогда Мэри Руа говорила:

– Можно мне держать Томасину?

Я отворачивалась, скрывая улыбку. Я-то знала, какой будет взрыв.

– Нет! Нет! Нет! Молись сию минуту!

Мэри Руа не хотела его рассердить, она правда верила, что когда-нибудь он передумает и разрешит. Но он страшно злился. В эти минуты он меня просто ненавидел.

– Господи, – начинала Мэри Руа, – спаси и помилуй маму на небе, и папу, и Томасину…

Я дожидалась своего имени (дальше шли мистер Добби, и Вилли Бэннок, и мусорщик Брайди, большой её друг, и многие другие) и начинала тереться о брюки мистера Макдьюи. Я знала, что ему это неприятно, но шевельнуться он не мог, пока она не скажет: «Аминь». Тогда я лезла под кровать, откуда меня не достанешь.

Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался и медленно выходил из комнаты.

А я сидела под кроватью.

Мэри Руа звала:

– Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина?

Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи всё это слышал, но делал вид, что не слышит.

Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее – самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили.

5

В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приёма, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных.

Однако он прошёл с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он ещё острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот – карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идёт по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам.

Пациенты сидели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и не нужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нём не мяукать и не скулить.

Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал.

Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку.

Макдьюи унаследовал своего помощника от прежнего ветеринара. Из семидесяти лет, которые Вилли прожил на свете, пятьдесят он отдал животным. Он был невысок, голову его украшал серебристый венчик волос, а карие глаза светились беспредельной добротой.

Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки тёрлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга.

– Ну, ну! – приговаривал Вилли. – По одному, по очереди!

Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошёл от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем – любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам.

А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы.

Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь – в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит.

Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звёзды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее её волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит её передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей – всех или немногих – и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох. И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле.