— В море, в мои–то годы. — Маск поднял на меня горестный взгляд. — Если б Господь наш желал послать Финеаса Маска в море, он проследил бы, чтоб я родился селёдкой.
— И кто теперь заботится о моём брате в Рейвенсден–Хаусе? — спросил я.
— Он уехал в аббатство к вашей матери. Капитан Ван–дер–Эйде вернулся на корабль. Так что графу не придётся иметь дело с бесконечными восторгами из Веере. Он ещё хочет просмотреть бумаги поместья со старым Баркоком. Говорит, что потерпит стряпню экономки пару недель или больше, а потом возьмёт с собой одного из её сыновей, чтобы научить его службе в лондонском доме. Видимо, он считает, что я умру в плавании, и судя по этой лодке из Портсмута, думаю, он прав.
Я рассмеялся и позвал казначея. Певерелл качал головой и облизывал губы, явно расценив задачу внести Финеаса Маска в судовую роль в качестве капитанского слуги как не уступающую всем подвигам Геракла вместе взятым. Если бы взгляд Певерелла мог убить, я был бы мёртв, как Джеймс Харкер. Наконец, после долгих протестов и несколько раз настойчиво упомянутых имён «Пипс», «герцог Йорк» и «король Карл» он убрался прочь делать свою работу.
Я распечатал второе письмо, от Корнелии, написанное лёгкой любящей рукой в неловком стиле, характерном для голландки, не знавшей ни слова по–английски, пока ей не исполнилось семнадцати. Здесь были подробности о едких выходках матушки, о Баркоках и о Корнелисе, которого срочные новости заставили внезапно вернуться на корабль. Он уже отплыл из Гринвич–Рич с теми самыми сильными западными ветрами, что не выпускали «Юпитер» из Портсмута. Корнелия воздержалась от банальных слов о том, как сильно скучает по мне — я знал об этом и так, сам скучая не меньше. Но не выразить своё беспокойство о моей безопасности она не могла, как и всегда. Мне только исполнилось восемнадцать, и мы виделись лишь однажды в доме её дяди в Брюгге (он и моя мать, задумавшие этот брак, были представлены друг другу в туманном прошлом), когда я отправился во всём своём блеске биться за герцога Йоркского и испанцев в дюнах под Дюнкерком. Мы ещё даже не были помолвлены, но она распекала меня от рассвета и до заката, пока не получила обещания глупо не рисковать и вернуться к ней невредимым. Что я и сделал, если не считать пары царапин и раны поперёк рёбер — немалое достижение в битве в Дюнах — такого избиения не бывало со сражения при Каннах. Мы бежали от несуразного альянса фанатиков из армии нового образца в шлемах–черепахах и французских мушкетёров короля, которые, к явному неудовольствию союзников, крестились на мощи, что несли впереди них священники.
Моё спасение удовлетворило Корнелию: пока крошечная армия короля распадалась под двойным воздействием нищеты и внутренних противоречий, моя шпага осталась без работы. Я мог жениться и жить мирно. Однако, став во всех отношениях благоразумной и практичной женой, о какой только и может мечтать любой муж, Корнелия сохранила неизменное убеждение, что стоит мне пропасть из виду, как я оказываюсь в смертельной опасности. Она плакала дни напролёт, когда я вышел в море, командуя «Хэппи ресторейшн», уверенная, что мы обязательно встретим алжирских корсаров (что было бы, честно говоря, предпочтительнее встречи со скалами графства Корк). Как–то раз она даже проехала за мной всю дорогу до конной ярмарки в Ройстоне, потому что ей приснилось, будто там меня убьёт одноглазый китаец.
«Храни и береги тебя Бог, любовь моя, — писала она в заключение. — Мало мы знаем о твоём путешествии, но Чарльз говорит, в нём может быть опасно. Ты знаешь, как боюс я, когда думаю, что тфой карабль снова расбился на чёрном берегу.
Или развалился под ударами пушек могучего врага. Корнелис сказал, что я дурочка, и, возможно, у него есть право. Так будь же сразу осторожен, если можно быть и тем и другим. Помни всегда, что здесь, в Рейвенсдене, тибя помнят и любьат. От моего сердца к твоему, на веки, Корнелия». На обороте она добавила постскриптум: «Услышав, что твой карабль должен плыть на запад Шатландии, матушка взволновалась. Я спросила почему, но она не ответила. Она начила письмо тебе, но бросила его на огонь».
Этот постскриптум озадачил меня больше, чем тревоги Корнелии. Матушка могла быть раздражительной, но её мало что волновало, не считая привычного перечня предметов ненависти и заслуживающей иногда бранного слова собственной неспособности двигаться так же быстро и свободно, как прежде. Насколько мне было известно, она к тому же не имела особых связей в Шотландии; по крайней мере, не больше, чем обычно для того, кто состоял при дворе Стюартов многие годы и поэтому водил знакомство со многими шотландцами, прибывшими со своим монархом после объединения королевств. Я спросил Маска, хорошо ли чувствовала себя матушка, когда он уезжал с моим имуществом, и услышал в ответ, что ему она показалась такой же, как и всегда. Если подумать, это и неудивительно. Моя мать была женщиной, не склонной выдавать своих чувств перед Финеасом Маском, которому она позволила оставаться в Рейвенсден–хаусе в течение многих лет, вопреки своему отвращению к нему, не меньшему, чем к самому Оливеру Кромвелю.