Этой Тамаре Генрих однажды сказал:
– Наш умственный метод – тонкая штука: лишь при его помощи возможно постичь, как удивительнейшим образом в политике всякое назад неизбежно сводится к вперед, и наоборот. Методом этим впервые навеки уничтожена непроходимая некогда пропасть между да и нет.
– Значит ли это, Генрих, что, разлюбив меня, вы в конце концов все же привяжетесь ко мне сильнее прежнего? – спросила Тамара, грациозно кокетничая своим бархатистым, еще детским по очертанию ротиком.
– Не знаю. Во всяком случае, это значит, что, любя вас, не трудно оказаться одновременно и ослом и умным человеком: последнее – поскольку беззаботно пользуешься любовью, которую вы уделяете, первое же – поскольку веришь, что любовь такой плутовки, как вы, может быть долговечной.
В другой раз Генрих сказал ей:
– Достаточно ли вы уяснили себе, Тамара, глубокое различие, какое существует между революцией и восстанием? Если нет, то примите во внимание, что революция, когда она подавлена, неминуемо кончается реакцией, между тем как восстание, пока оно победоносно, как наше, исключает самую возможность реакции, поскольку и пока таковая еще не декретирована.
И потом эти мелкие выдумки революций, все эти конвенты, учредительные собрания, ведь они, прежде всего, явно неполномочны. Простое царское отречение, даже когда оно вынуждено, полномочней. Любая луна, наконец, полномочней учредительного собрания, ибо таковое, как известно, легко может быть разогнано даже обыкновенными палками, чего никак нельзя осуществить в отношении луны.
К счастью, подобные выдумки мы мудро сумели сдать в архив. Учредительным собраниям восстание предпочитает обычные собрания учредителей, разумеется, лишь по разрешении функционирования акционерных компаний в декретивном порядке.
Как-то раз Тамара, полураздетая, нежилась в постели, скучая одна и от скуки старательно засовывая в свой бархатный ротик преувеличенные куски превосходного «старого времени» шоколада Миньон, несколько плиток которого ей с курьером прислал Генрих, получивший его, как и другие видные восставшие, за участие в одном секретнейшем и важнейшем правительственном заседании. Вдруг без стука даже отворилась дверь, и к ней взволнованный вбежал Генрих. Вкусив в знак приветствия сладость ее губ, он сказал ей:
– Тебе известно, крошка, что даже восстание, всецело меня поглотившее, не смогло вытравить из меня чисто литературных привязанностей. Так вот, я нашел «человеческий документ», необычайно любопытный в литературном отношении, и поспешил к тебе, чтоб вместе насладиться чтением его. Должен объяснить, что отрывистые фрагментарные заметки, записанные без особой связности и порядка в этой небольшой тетради, доставлены мне комиссаром, случайно обнаружившим их при тщательном обыске, произведенном только что у одного гражданина, заподозренного по целому ряду сведений, подтвержденных кроме того и анонимным доносом, в причастности покойного деда этого гражданина к профессии ювелира. Тетрадь же, как выяснилось, принадлежала квартировавшему у него странному молодому человеку, несколько дней тому назад по причине, оставшейся нераскрытой, покончившему жизнь самоубийством.
Тамара, обрадованная приходом Генриха, продолжала еще оживленнее поглощать шоколад. Генрих же, раскрыв тетрадь, читал:
«Ангелу Эфесской общины напиши… Несомненен мистериальный характер откровений Апокалипсиса. Один из многочисленных его смыслов в предостережении от опасностей, которые могут угрожать христианству от антихристианства, и в предсказании окончательной победы христианского начала.
Опять поэзия жизни, красота. Куда деваться от нее? И еще особенно, куда деваться всему, что не есть красота в жизни: смерти, болезни, труду, нищете, даже любви человеческой? Или назначение, удел всего этого лишь как бы состоять при красоте в должности некоей тени, выделяющей все великолепие света? Жалкий, трагический рок!
Праздные рассуждения на тему “короли и капуста”. Так как капуста – существо съедобное, хотя и мало питательное, то ее можно при случае съесть, можно и выбросить в ящик для мусора. Королей же, когда приходит час восстания, возможно лишь убить: судить их невозможно. Сама мысль об этом чудовищна, не говоря уже об ее самоочевидной плоскости. Европа гибнет не оттого, что ей случалось убивать своих королей, а оттого, что однажды в ней зародилась соблазнительная мысль великобританского происхождения о допустимости судить короля или королеву.