— И что же ты собираешься с ней делать?
— Я научусь играть на ней.
Больше отец не настаивал и с этого момента укелеле перешла в безвозмездное владение к Бастеру. И никаких намёков, что её кто–то когда–то собирался продавать. Глядя на эту старую обшарпанную укелеле, не подумайте, что это совсем ничего, и не говорите, что у неё сохранилась всего лишь одна струна.
Принеся укелеле домой, Бастер с ней уже не расставался. Даже не зная многого о музыке, он часами сидел, склонившись над укелеле, дёргая эту одинокую провисшую струну, и заворожено смотрел, как она вибрирует. Она хлопала как порвавшаяся резинка, издавая низкий жужжащий звук. Затем его осенило. Когда он стал подкручивать колок, натягивая струну, звук становился чище и громче. В какой–то момент, словно по волшебству, прозвучала ясная нота, пропал хлюпающе–жужжащий звук, издаваемый при касании провисшей струны о корпус укелеле. Бастер натянул струну ещё сильнее, тон повысился, а вибрация уменьшилась. Он начал то ослаблять натяжение струны, то увеличивать. Так он бренчал на ней до бесконечности и несмотря на то, что он мог извлекать из неё одиночные ноты, он уже смело начал подыгрывать Элвису Пресли, когда того передавали по радио. Бастер делал это на слух, не имея никакого представления о музыкальной грамоте.
Музыка жила в Бастере с ранних лет. Вспоминая то лето, которое мы провели в Ванкувере у бабушки Норы, я могу сказать, что слышал, как Бастер жаловался, что у него болят уши.
— Бабушка, бабушка, у меня в ушах что–то, — часто повторял он ей.
Тогда бабушка смачивала нагретым маслом ватный тампон и чистила ему уши. Бастер постоянно слышал какие–то звуки, и ему становилось страшно, он не понимал, откуда они берутся. Став постарше он понял, что те звуки были мелодиями, рождающимися в его голове.
Мой брат открыл в себе уникальное чувство звучания и стал постоянно искать новые сочетания и экспериментировать с разными тональностями. Укелеле стала для него золотым ключиком, открывшим заветную дверцу, за которой был поиск полного самовыражения, уводивший его всё дальше и дальше. После долгого изучения возможностей укелеле, Бастер стал экспериментировать. Он брал в руки всё, что могло быть натянутым вместо струн: от проволоки от старых пружин нашей кровати до верёвок и даже длинного резинового бинта. Пробуя их, он убедился, что каждая из них имеет своё собственное неповторимое звучание. Он открыл для себя, что если натягивать их не на всю длину кровати, а только между спинкой и ножкой, то тон становился выше. Вибрация передавалась полу и доски под кроватью начинали гудеть.
Миссис МакКей жила напротив, через холл, и часто присматривала за нами в отсутствии отца, одна из тех многих добросердечных женщин, которые оказывались рядом, не оставляя нас одних и не беря ничего взамен. У неё для нас всегда находилось, что перекусить, затем она сажала нас на пол в своей гостиной и включала телевизор. Он казался нам гигантским, представьте шкаф около шести футов в вышину, с 4–х дюймовым экраном посередине. Но телевизор не был чёрно–белым, скорее, можно сказать, он был зелёно–белым. [Значит к этому времени кинескоп уже сел, так как у первых цветных кинескопов было три пушки и они по–очереди выгорали.] Это был один из первых цветных телевизоров. И отец был доволен, что мы были присмотрены в его отсутствие.
В июне 1957, как раз тогда, когда я окончил 3–й класс Леши, миссис и мистер Вилер связались с миссис Ламб и сообщили ей, что мои дела идут хорошо и я им очень понравился. Звонок оказался кстати, так как она как раз собиралась поговорить с отцом и теперь ему нечего было возразить. Но для отца семейный пансион, в каком содержался я, был временной вынужденной мерой. И как только он снова встал на ноги, то подготовил соответствующие бумаги и забрал меня домой. Итак, к началу нового учебного года я уже не жил у Вилеров, а попал к некоей женщине по имени мама Джаксон. Не прошло и пары недель, как она стала жаловаться на меня миссис Ламб. И было из–за чего, на это у мамы Джаксон были все причины. Я представлял собой живой комок проблем. Мои драки в школе Харрисона стали постоянным поводом недовольства. Но со временем мы с мамой Джаксон всё же нашли общий язык и сдружились.
Всё то время, которое отец с Бастером снимали комнату у МакКей, я находился под присмотром мамы Джаксон. Для Бастера и меня это было трудное время, никто из нас не видел нашей мамы и ничего о ней не слышал. Отец даже не упоминал её имени. В редкие случаи, когда он звонил ей, он звонил ей только чтобы слить горечь, накопившуюся у него в груди. Я был мал, так что большинство из того, что он хотел сказать и говорил, пролетало мимо моего сознания, но оседало тяжёлой ношей в сердце Бастера. Но, несмотря на то, что Бастер ни одного плохого слова сказанного отцом в адрес нашей мамы и слышать не хотел, не помню ни одного случая, чтобы он вспылил. Он копил всё в себе и глубоко прятал в глубинах своего сознания.
Наконец отец заговорил о ней с нами, но не для того чтобы сообщить что–либо радостное. Однажды вечером он усадил нас на кровать, а сам сел рядом.
— Вашей маме нездоровится, она попала в больницу, — сообщил он. — Так что умойтесь, почистите одежду и пойдём навестим её.
Когда мы все втроём добрались до больницы Харборвью, мы нашли нашу маму, лежащей в тёмном коридоре на самом сквозняке. Для неё даже не нашлось места в палате и она была предоставлена самой себе. Свободного места не было от такого количества больных, лежащих повсюду под мерцающим светом ламп дневного освещения. Для меня больница показалась домом, где живут привидения. Подошла медсестра и помогла маме подняться с больничной койки и сесть в инвалидное кресло. Осторожно она покатила нашу маму к тому месту, где прижавшись к стене стояли мы все, отец, Бастер и я. Мы не видели её долгое время и она показалась нам совсем чужой. На ней была длинная больничная рубашка и выглядела она очень уставшей. Она сказала, обращаясь к нам с братом, что сильно болела, но доктор говорит, что всё идёт на поправку.
— Я навещу вас на следующей неделе, — подытожила она, стараясь улыбнуться. Перед тем как медсестра увезла маму обратно, она обняла нас и поцеловала и ещё сказала, как сильно она любила нас. Мы с Бастером стояли и смотрели, как инвалидное кресло всё дальше и дальше увозит нашу маму по нескончаемому тускло освещённому коридору. Перед тем как завернуть за угол, мама обернулась и помахала нам с Бастером.
Это был последний раз, как я видел нашу маму.
Неделю спустя отец усадил нас рядом с собой и тихим голосом сообщил, что мама ушла. Мне только–только исполнилось 10 и я толком не понимал, что это значит, я вообразил, что однажды её смогу всё же увидеть. Я не заплакал, однако брат был безутешен, но отец и не пытался его успокоить.
В день похорон в начале февраля 1958 года отец одел нас во всё чистое, что смог найти в таком состоянии, в каком он находился в то утро. К этому времени он был уже сильно пьян. Когда же пришло время ехать на кладбище, он был почти в бессознании. Мы с Бастером, трясясь от страха, залезли в кабину грузовика и оказались зажатыми между ним и рулевым колесом, и выбора у нас не было. Но на самом деле, для нас обоих было очень важно сказать маме последнее прощай. Пока ехали, мы всё время кричали на отца, так как он так отчаянно вилял, что мы думали, ещё чуть–чуть и мы съедем с дороги и разобьёмся. Но это только ухудшало наше положение. То путешествие показалось нам бесконечным, мы всё время сворачивали не на ту улицу, останавливались и пытались понять в какой стороне кладбище. Солнце уже склонялось к западу, а мы были ещё в пути. С Бастером случилась истерика, он ревел и требовал к себе маму.
— Где мама? — жалобно хныкая, бубнил он. — Я хочу видеть её!
— Чёрт, Бастер! Помолчи! Видишь, я изо всех сил стараюсь найти дорогу! — окрикивал его отец, отчаянно крутя баранку.
Наконец, около 8 вечера мы выехали к Чайнатауну и заехали на стоянку перед церковью Пятидесятников. Он с таким неистовством колотил в дверь, что мы думали старая стеклянная церковная дверь не выдержит, наконец нам открыл человек в безукоризненно чёрном костюме. Он посмотрел нас с удивлением близким к паническому ужасу.