— Я пойду, хорошо? — сказал Джоби, пятясь к двери.
— Да-да, ступай с богом. И на том тебе спасибо.
— Очень жалко, что я не сумел прочесть письмо.
— Ты же старался, а на нет и суда нет. — Старушка проводила его до двери. — А все-таки я бы на твоем месте училась прилежнее. Надо уметь читать, что от руки написано, в жизни пригодится.
— Да, вы правы, — сказал Джоби. — До свидания.
Старушка покивала ему на прощанье и долго еще стояла, глядя, как он идет по улице. А Джоби шел и спрашивал себя, правильно ли он поступил — но нет, у него ни за что не хватило бы духу прочесть ей первые строчки: «Дорогая мама! К сожалению, мое письмо принесет тебе дурные вести. Я боюсь тебя огорчить, но знай: позавчера Синтию сбил автобус, а вчера вечером, в больнице, она скончалась. В этом никто не виноват. Она выскочила на мостовую, как часто делают дети…»
Мать сегодня с утра ходила, замкнувшись в молчание, до того мучительное, что Джоби невольно осмеливался говорить только шепотом. Она словом не обмолвилась о том, что привело к ним вчера тетю Дэзи с Моной, а он, уже и так немало зная, не расспрашивал ее. После вечерни тетя Дэзи явилась снова — и на сей раз привела с собой дядю Теда. По всем признакам дядя Тед чувствовал себя до крайности неловко: он вошел в дом красный как рак и глаза у него беспокойно блуждали по сторонам.
— Здорово, Нора, — сказал он коротко.
— Здорово, Тед.
— Вот ведь какая приключилась история, будь она неладна, а?
— Да.
Мать держалась с достоинством. Она тоже избегала смотреть в глаза пришедшим, но встретила их с высоко поднятой головой.
— Что же, его по сю пору не видать не слыхать?
— Пока что нет.
— Может, в полицию заявить, как ты думаешь?
— Для чего? Это их не касается. Воля его, захочет — уйдет, не захочет — придет.
— А ты будешь сидеть и ждать сложа руки? Так нельзя, — вмешалась тетя Дэзи.
— Я сама разберусь, что мне можно, а что нельзя, — сказала мать, и после этого Джоби велено было идти на улицу.
За высокой грядой облаков, пронизанных рыжим и розовым светом, садилось солнце. В обычный день это означало бы, что ему пора домой, но сегодня его не тянуло возвращаться: если тетя Дэзи с дядей Тедом еще не ушли, мать немедленно пошлет его спать, чтобы он не мешал им. И Джоби повернул в другую сторону; подкидывая ногой камешек — верный способ расцарапать коричневые парадные штиблеты, — он побрел вдоль по улице мимо крикетного поля. На краю поля резвились две дворняжки: одна — рослая, с гладкой черной шерстью; другая — поменьше, лохматая, черная с белыми подпалинами; кружили без устали, поочередно гоняясь друг за другом, наскакивали одна на другую, катались по земле, свиваясь в клубок, шалые от радости, что повстречались. Та, что поменьше, была на поле частой гостьей и порой увязывалась за Джоби и Снапом, поднося им с надеждой палки даже после того, как им давным-давно надоело их бросать. Во время крикетных матчей с нею подчас бывало чистое наказанье: она кидалась на поле за мячом, к досаде промазавшего игрока и великому удовольствию части болельщиков. Чья это собака и как ее зовут, он понятия не имел и окликнул ее просто:
— Эй, пес! Ко мне! Иди сюда, собачка. Ко мне!
Дворняжка на мгновение оторвалась от игры и, разинув пасть, тяжело дыша, посмотрела в его сторону. Она узнала его и заулыбалась. Умей собаки разговаривать, она бы, вероятно, сказала: «Мы с тобой поиграем в другой раз, а сейчас извини — я занята». Во всяком случае, она тотчас ринулась прочь и возобновила прерванные забавы со своим рослым приятелем, который тем временем воспользовался передышкой и успел подпереть дерево задней лапой.
Джоби не стал их больше отвлекать и двинулся дальше, мимо муниципальных домов, вновь размышляя о старушке и ее непрочитанном письме. Она узнает новость завтра утром, когда покажет письмо соседке, — но узнает хотя бы не на сон грядущий в пустом доме, где рядом нет ни одной живой души. Очень легко было бы похвалить себя задним числом за то, что пожалел старого человека, если бы он не знал, что пожалел не столько ее, сколько себя. Побоялся стать свидетелем того, как примет старушка ужасное известие; поспешил оградить себя от чужого потрясения и горя. Ведь могло статься, что оно убило бы ее у него на глазах, хотя, с другой стороны, едва ли: старики на диво выносливый народ. Живут они зачастую на жалкие гроши и приучаются стоически переносить всевозможные невзгоды, принимая жизнь такой, как она есть, с мудростью, которой можно лишь поражаться. Возможно, это происходит от сознания, что дни их сочтены, хотя как это можно сознавать — его уму непостижимо; точно так же нельзя представить себе, что когда-то они тоже были молоды или что он сам когда-нибудь состарится или хотя бы станет взрослым.
Через двадцать минут он очутился у реки; теперь ему оставалось проделать такой же путь обратно. К тому времени, как он дойдет до дому, гостей, по всей вероятности, уже не будет, зато, возможно, вернется отец. Только нельзя было пускаться в такую дальнюю дорогу в этих ботинках, они еще не разносились как следует, и правый натирал ему волдырь на пятке. Джоби сел на траву. Хорошо бы на минутку снять ботинок — только как его потом наденешь? Вечерело. Воздух еще хранил дневное тепло, но солнце село; румянец заката на облаках поблек, и они постепенно сливались с бледно-серым небом. По пути сюда Джоби не раз встречались люди: несколько парочек, семейные компании, возвращающиеся с воскресной прогулки, но теперь все вокруг опустело, лишь поодаль, между тропинкой и рекой, одиноко сидел на травянистом берегу какой-то мужчина. Джоби встал на ноги, направился, прихрамывая, в его сторону — и тогда только понял, кто это. От неожиданности он остановился как вкопанный. Потом, пересилив внезапное побуждение спрятаться куда-нибудь, чтобы его не заметили, снова двинулся к тому месту, где, опираясь на локоть, полулежал на траве его отец и смотрел в воду.
Неизвестно, видел ли отец, как он подошел, или нет, но, когда Джоби остановился в нескольких шагах и сказал: «Здравствуй, папа», он оглянулся, не обнаруживая особого удивления.
— Здравствуй, Джоби, — глухо произнес Уэстон и вновь отвернулся к реке.
— Пап, что ты тут делаешь?
Джоби не подходил ближе, следя за каждым движением отца: тот полулежал, вытянув длинные ноги к воде и скрестив их так, что носок одного ботинка торчал вверх. На нем был его лучший костюм, новая кепка. Он крутил в мускулистых пальцах травинку — разминал, сворачивал и наконец уронил на землю.
— Просто сижу, думаю, — ответил он не сразу.
— О чем думаешь?
— О разном… Тебе не понять.
Это было так необычно — и то, как он сидел тут совсем один, и его праздничная одежда; глядя на него, Джоби впервые воспринимал своего отца в ином качестве, вне связи с собой: как человека, чьи мысли и чувства не ограничены пределами, в которых существует он, отец, и Джоби, его сын. Впервые он видел в своем отце человека, у которого есть собственный мир, — в нем возникало неясное представление об этом отцовском мире, который охватывал то время и ту жизнь, когда его, Джоби, еще не было на свете. Он, таким образом, составлял лишь частицу отцовского мира, меж тем как в его собственном мире отец присутствовал изначально и всецело. И дела в отцовском мире сейчас обстояли далеко не лучшим образом.
Он подошел ближе; отец по-прежнему не глядел на него.
— Все собрались у нас дома, беспокоятся, где ты.
Вблизи ему видно было, как по воротнику отцовской рубахи ползет крошечная букашка, перебирается по ворсинкам ткани на шею. Сейчас отец смахнет ее.
— Кто — все?
Уэстон сделал быстрое движение рукой, и букашка исчезла.