Ее волосы были очень светлые, почти белые на солнце. Когда я впервые встретила ее, они были заплетены в косу и уложены вокруг головы. А она ненавидела эту косу, которую заплетала ей ее бабушка. «Точно Принцесса или Белоснежка из какой-нибудь проклятой глупой детской книжки с картинками», — говорила Мэри Лу. Когда она подросла, то отрастила косу ниже пояса и носила ее свободно. Коса была очень красивая, шелковистая и сверкающая. Я иногда мечтала о волосах Мэри Лу, но мечты эти были туманными. Просыпаясь, я никогда не могла вспомнить, была ли я сама с длинными белыми волосами или это был кто-то другой. Лежа в постели, я некоторое время собиралась с мыслями, а потом вспоминала Мэри Лу, мою лучшую подругу.
Она была старше меня на десять месяцев и на дюйм повыше, немного тяжелее, не толстая, но в теле, крепкая и сбитая, с твердыми мускулами на руках, как у мальчика. У нее были голубые, как вымытое стекло, глаза, брови и ресницы почти белые. У нее был вздернутый нос и широкие славянские скулы, а рот порой был то нежен, а то искажен и насмешлив, в зависимости от ее настроения. Но она не любила свое лицо. «Потому что оно круглое, как луна», — говорила она, уставившись на себя в зеркало, хотя отлично знала, что была хорошенькая. Разве старшие мальчики не свистели ей вслед, разве водитель автобуса не кокетничал с ней, называя «блондиночкой», в то время как меня он никогда никак не называл.
Мама не любила, чтобы Мэри Лу приходила ко мне, когда никого не было дома. Она говорила, что не доверяет ей. Думала, что она может что-нибудь украсть или будет совать свой нос в те части дома, где ей бывать не следовало. «Эта девочка плохо на тебя влияет», — говорила она. Но все это была старая чепуха, которую я слышала так часто, что уже вовсе перестала слушать. Я бы сказала ей, что она сумасшедшая, но от этого могло стать только хуже.
Однажды Мэри Лу спросила:
— Разве ты не ненавидишь меня? Как твоя мама и моя? Иногда мне хочется…
Я закрыла уши руками и отвернулась.
Шискины жили в двух милях от нас, в самом конце дороги, где она сужалась. В то время дорога была немощеная и никогда не чистилась зимой. Помню их амбар с желтой силосной ямой. Помню грязный пруд, где поились дойные коровы, навоз, в котором они топтались зимой. Я помню, как Мэри Лу сказала, что хотела, чтобы все эти коровы сдохли — они вечно болели чем-нибудь, — тогда бы папа не выдержал и продал бы ферму, и они смогли бы жить в городе в хорошеньком домике. Мне было больно слышать такое от нее, словно она забыла обо мне и бросила меня. «Будь ты проклята», — прошептала я.
Печка в доме Шискинов топилась дровами. Помню, как поднимался дым из их кухонной трубы, прямо в зимнее небо, словно вдох, который вы делаете все глубже и глубже, пока не закружится голова.
Потом этот дом опустел, но был заколочен всего на несколько месяцев — банк продал его на аукционе (оказалось, что банк владел большей частью фермы Шискинов, даже дойными коровами. Этого Мэри Лу не знала и ошибалась в своих планах).
Когда пишу, то слышу хруст травы, чувствую траву под ногами. В некотором царстве, в некотором государстве жили-были две маленькие принцессы, две сестры, которые делали то, чего нельзя. Это хрупкое ужасное ощущение под ногами, скользкое, как вода. «Есть кто-нибудь дома? Эй, есть кто дома?» А там старый календарь, приколотый к кухонной стене, выцветшая картинка Иисуса Христа в длинной белой рубахе, забрызганной красным, с терновым венцом на склоненной голове. Мэри Лу хочет испугать меня, пытаясь сделать вид, что в доме кто-то есть, и мы обе визжим и с хохотом убегаем туда, где нестрашно. Бешеный испуганный смех, а я никогда не знала, что в этом смешного или почему мы это делали. Добивали остатки оконных стекол, наваливались на ветхие перила, чтобы расшатать их совсем, бегали, наклонив голову, чтобы в лицо не попала паутина.
Одна из нас нашла мертвую птицу, скворца, в бывшей прихожей дома. Перевернули его ногой — у него был открытый глаз, который глядел прямо вверх, спокойно и обыкновенно. «Мелисса, — говорил этот глаз, безмолвный и ужасный, — я тебя вижу».