От дверей я обернулся еще раз, словно желая что-то для себя уточнить — и впервые обратил внимание на костюм охранника. Он был совершенно такой же, как у меня, строгого покроя, серый, с зеленой искрой, и галстук того же цвета, узор немного другой, но такой же сдержанный. Униформа? Не это ли имели в виду молодые насмешники? — вспомнилась только что прочитанная записка. И у гардеробщика был такой же, с бейджиком, впервые обратил на это внимание. Вот так. Плохо представлял себе, как выгляжу в глазах других, не думал об этом. Не имело значения, пока об этом не думал. Чем меня это могло задеть? Тем, что про униформу читала их подружка, Лиана? И могла нелестно подумать о вкусе Наташи?..
11
Уводит опять в сторону… О чем я только что?.. Да, о словах. Как будто мне именно их не хватало. Я потом зачем-то еще поинтересовался, выписал для себя кое-какие термины. Стохастические — случайные, но подчиняющиеся некой тенденции процессы. Странные аттракторы — закодированные, скрытые структуры, способствующие самоорганизации внутри хаоса. Эмергентность — внезапное появление новых качеств в системе. Чужой, незнакомый язык — и при этом чувство, что термины далекой от филологии области могут что-то сказать и о культуре, о поэзии, творчестве. Закодированное, скрытое, необъяснимое, лишь на вид случайное — не о вспышках ли это неуследимой творческой мысли, внезапной, как всякое озарение? На грани, на переходе от непонимания к пониманию — или наоборот, от понимания к непониманию, как на грани пробуждения и сна. Вот: глаза, кажется, открыты, а может, и нет, не важно, потолок перед лицом растворен в рассветных сумерках, словно экран, готовый принять, воспроизвести возникающее в мозгу. Запечатлеть бы, задержать, пока не растаяло, не ушло навсегда: чье-то дыхание рядом, неспособность шевельнуться, повернуть голову, чтобы увидеть, кто это дышит, — и эти вот мысли, совсем о другом, готовность лишь сейчас поймать самое важное в жизни, в людях, в себе, в мироздании… Закрывалось, растекалось, тускнело, едва обозначившись, оставляло после себя лишь безотчетное, неуютное беспокойство. И почему-то не очень хотелось прояснять его до конца — словно понимание могло упростить, умертвить живое чувство. Как ученое толкование может умертвить трепетную, таинственную строку.
Почувствовать, понять загадку, ее очарование, вникать, еще не разгадав… Как тельце маленькое крылышком по солнцу всклянь перевернулось… И мысль бесплотная в чертог теней вернется… Стоит ли здесь толковать? Странная, вообще говоря, мысль для филолога, человека, который к поэтическому волшебству сам не способен, его служба, профессия — именно тщательный, рациональный разбор, поиск объяснений, соответствий, контекстов, подтекстов. Этим, казалось, я и занимался почти всю жизнь — и лишь порой пробивалось чувство, что до конца в своем понимании предпочитал не доходить. Словно это могло испортить мне настроение, вынудило бы засомневаться, что-то перепроверять заново. Потому что дело было не просто в текстах, не в литературе, вот в чем я запоздало стал себе признаваться…
Вы это умеете, у вас счастливое устройство ума, говорил мне уже после защиты диссертации профессор Ласкин, мой научный руководитель. Вы умеете вовремя остановиться. Тяжелый нос, седые волоски из ноздрей, голос на высоких тонах напрягался нечаянным фальцетом, от этого иногда казался насмешливым. Мы дожидались с ним начала банкета в ресторане у Красных Ворот, беседовали, еще не усевшись за стол. Но он, похоже, успел уже пропустить рюмочку-другую, стал сверх обычного словоохотлив. Хвалил меня за интересный поворот темы. Не сатира, не юмор, а чеховская ирония, уклончивая недоговоренность. Способ справляться с реальностью, смягчать ее жестокость, не так ощущать ее безнадежность, безысходность, да? Мы еще увидим небо в алмазах — до сих пор ведь ухитряются принимать это всерьез, даже без улыбки. Вникать в текст по-настоящему слишком болезненно, засомневаешься, на чем в этой жизни держаться. Сам-то Чехов знал цену всем этим высоким идеям, которые выстраивала великая наша литература. Что ни говори, с тринадцати лет посещал бордели… ну как же, вы ведь его письма читали? Не просто предельная достоверность — жестокость трезвого наблюдателя. Он ведь сам страдал от собственной трезвости, сам от нее бывал в отчаянии. Помните, как сказал, кажется, Шестов: настоящий и единственный герой Чехова — это отчаявшийся человек?..
Слушать профессора было немного странно, раньше он со мной о Чехове так не говорил. Тему-то дал сам. Писал, правда, немного другое. Общественная проблематика, социальная критика, гуманизм. Потом я подумал, что не все у Ласкина тогда читал, довоенных своих статей он мне рекомендовать не стал. Как будто потянуло вдруг досказать что-то, лично для меня, я не готов был понять, зачем. Похвалы его звучали как-то двусмысленно, становилось порой неуютно. То и дело брызгал мне в лицо слюной, приходилось отодвигаться. Подвыпил, чего уж там. Да я не особенно тогда и вникал, бессмысленно улыбался, кивал благодарно, пропускал мимо ушей.
Можно было понять мое состояние, только что после защиты. Интерьер сталинской высотки, непомерные потолки, под сводами чирикали воробьи. Подходили с поздравлениями, с поцелуями приглашенные, кафедральные сослуживцы, я направлял их к столу. О банкете хлопотал тем временем мой папа, что-то обсуждал с официантами, метрдотелем, уходил куда-то на кухню. Когда он наконец подсел к нам за стол, профессор почти сразу переключился на него. Неожиданно они нашли общие темы, сквозь нараставший застольный шум я улавливал местечковые истории, узнавания. Чтоб я так жил! Подвыпив, оба стали все больше переходить на идиш, немного смущая меня перед сослуживцами, чему-то смеялись, чокались. Нашли, как говорится, друг друга. Ласкин после банкета долго еще не уходил, не успел попрощаться с отцом, дожидался, пока тот освободится, продолжал что-то мне говорить, уже совсем пьяненький…
Давние времена, не собирался же вспоминать еще и об этом, зачем? Даже не думал, что столько задержалось в памяти. Не все хочется вспоминать. И нелепый зачет бы скоро забыл. Так получилось…
12
В этом университете и по моему постороннему, необязательному предмету зачем-то полагалось к зачету сочинить что-то вроде реферата, если угодно, эссе на свободную тему, страницы две-три. Моим делом было их просмотреть, потом беседовать по тексту. Подтвердить, так сказать, результат своих преподавательских трудов. Не знаю, кто это придумал. В интернете сейчас можно скачать хоть диссертацию, на любую тему, не уследишь, во всяком случае, по моему нечеткому предмету. О каком тут говорить результате?
Среди ожидавших меня в аудитории я, как всегда, отметил Пашкина. Не сразу его узнал, не видел недели две. Череп был наголо выбрит — новая мужественная мода, не вполне отросшие усы, огибая рот, закруглялись у подбородка. Намечался какой-то совершенно другой облик. Необычно было и то, что из всей троицы он пришел один, двое других задерживались. Встретив мой взгляд, почтительно кивнул, но отвечать не пошел, пропустил первого добровольца.
К столу подошел очкарик с начинающейся бородкой, тот самый, Беззубов, знавший, что Библия — это о религии, подал свой реферат. Место культуры в обществе потребления. Тема, что говорить, по специальности. В контексте общества потребления сама практика потребления… дальше можно было не беспокоиться. Не сложней, чем о Библии. Не просто приобретение товаров, но и принцип, по которому моделируются отношения в социуме… Беда, что сам язык вызывал оскомину, да ведь можно было не вслушиваться. Посмотрел в зачетке, что ему поставили до меня. Два «хорошо», по каким предметам, прочесть не смог, специальности неизвестные и почерк был неразборчив, как на аптечных рецептах. Положусь на коллег. Слушал вполуха, думая о чем-то своем. Непонятное слово заставило однажды встрепенуться.
— Как, как? — переспросил. — Как вы сказали? Симукляр?
Студент скосил очки на бумагу, неуверенно поискал, нашел пальцем: