7
Все, действительно все. Устоялось, перебродило, уравновесилось. Надо было это пережить, чтобы понять, как я на самом деле люблю Наташу. И убеждаться с годами все несомненней, что любить могу только ее, — можно ли было желать большего? Я с ней жил, то есть с ней мог чувствовать себя полноценно живущим, вот что значило это слово, пусть другие называют это, как хотят. Жил, когда мы дополняли друг друга до целого, соединяясь, и можно было не думать о том, о чем не хотелось думать, не вспоминать о том, о чем не хотелось вспоминать, это все становилось несущественным. Не говоря о том, что она избавляла меня от домашних забот, повседневной докуки, даже от необходимости водить машину — предоставляла мне возможность ощущать себя возвышенным интеллектуалом, немного не от мира сего. (И самой ведь нравилось быть женой непростого человека, пусть не профессора.) Я мог всему знать цену, мог сколько угодно иронизировать над собой, но не просто с ней — через нее ощущал я реальную, не умственную связь с этим миром, с людьми. Даже с собственной дочкой.
Соня с годами, что говорить, неизбежно от нас отдалялась, детьми пока не обзавелась. Ее муж, недавний комсомольский, а может, еще какой-то функционер, теперь упитанный гладкий бизнесмен, казался мне человеком чуждым, даже не просто чуждым. Альберт. Глубокая бороздка под носом, черные после бритья щеки, запечатленная усмешечка в уголке губ казалась почему-то обращенной ко мне. Вы тоже ведь, я знаю от Сони, стояли тогда, в августе, перед Белым домом, да? К кому же теперь могут быть претензии? Что сделали, то сделали. Нет, я не лично о вас, что вы! Тогда на самом деле мало кто понимал, в чем участвует, кому готовит почву. Интеллигенция, как всегда, меньше всех. Кто понимал, тот смотрел из окошка, сверху, слегка отодвинув занавеску, усмехался выжидательно. Другие их не очень-то знают, даже вряд ли догадываются, кто играл в какую игру. У кого теперь реальная власть, это дошло потом, да? Нет, не то чтобы заранее все было рассчитано, важно запустить процесс, так чтоб он дальше уже, как говорят, самонастраивался. Представлять, как реально все происходит. Не по телевидению, тем более, простите, не по художественной литературе. А там лишь аккуратненько в нужных случаях подправлять, для других незаметно. Следить внимательно за потоками. Как за какими потоками? За денежными, глубокоуважаемый Леонид Ефимович. За перетеканием собственности. Нет, я тоже не сразу ухватил, не вполне сориентировался, иначе мы бы сейчас сидели с вами не в такой квартире, а хотя бы в пентхаусе… Наташа придерживала меня за рукав. По родственному старшинству я мог говорить ему «ты», он мне «вы» и по имени-отчеству. Чем больше выпивал, тем все сильнее потел, мог подпустить иной раз матерщину, для рифмы. Наташа махала на него рукой, Соня смеялась.
Наташа и в этом Альберте что-то находила. Он, оказывается, разбирался в венгерской кухне. Провел в этой стране полтора года, сам неплохо готовил, поделился с ней рецептами. Выбор нашей девочки не должен, не мог быть неудачным. Мне оставалось полагаться на нее. Она со всеми умела найти общий язык. Я без общения мог обходиться, она, кажется, не выпускала из рук мобильник. Вся была в разнообразных хлопотах, в разъездах, опекала в каком-то своем благотворительном центре девочек-сирот, которых выпускали из детских домов в незнакомую жизнь, совершенно к ней не приспособив. Им давали бесплатно квартиры, не научив искать работу, вести хозяйство — да что там, сварить простые макароны, заварить чай, рассказывала она мне. Брошенные когда-то родителями, они в шестнадцать лет сами собирались рожать и заранее настраивались отказываться от детей, не знали, что с ними делать. Отлучалась иной раз надолго. Не любил я ее отпускать, оживали ненужные мысли, без нее непременно должно было что-то случиться — вот вроде явления этого рыжего студента.
Эту ее поездку тоже можно было назвать благотворительной: повезла продукты в тверскую деревню своей бывшей няньке Фросе. Не родственнице, всего лишь няньке, но та жила в их семье много лет, как родная. Наташа, можно сказать, выросла на ее руках в Твери, то есть тогдашнем Калинине. Когда родилась наша Соня, она позвала эту Фросю в Москву, поухаживать по старой памяти за новым ребенком. Я тогда наслушался ее рассказов. Как она несла в школу Наташе туфельки, уже с каблучками, под мышками, чтобы согревались. Была склизь, гололед, упала — чувствует в ребрах боль. Оказалось, этими каблучками себе два ребра сломала, да, вот так было. Как лечила Наташу от разных болезней, не нуждаясь в аптечных лекарствах, как хорошо от простуды помогает слой ольховых листьев, если на них полежать и укрыться ими же, но где искать ольху среди городских домов? Надо отдать ей должное, при ней Соня практически не болела.
Нам обоим тогда пришлось работать с утра до вечера. Фрося вела все хозяйство, за магазинные траты отчитывалась до копейки, выкладывала для проверки чеки, хотя мы этого не требовали. А каково было отказаться от ее кухни! Холодец из свинины с остатками щетины на шкурке, или то, что Фрося называла рассольником… до сих пор не могу вспоминать без спазма в желудке. В будни удавалось обходиться институтской столовой, в выходные Наташа компенсировала мои гастрономические страдания. Фросю она старалась не обижать, но непросто было соответствовать ее вкусам, представлениям о правильной жизни. Выбор своей воспитанницы та откровенно не одобряла. Ее возмущала моя утренняя гимнастика, да еще с гантелями, бормотала сама с собой. Дурью мужик мается, делать-то дома нечего, ни дров наколоть, ни воды принести. Когда увидела, что Наташа вместо меня стала забивать на кухне гвоздь, готова была закипеть. Сухая, суровая, губы неспособны к улыбке. Если добавить, что в тогдашнем нашем двухкомнатном жилье четверым было не просто тесно, любовную возню за тонкой стенкой приходилось ночами сдерживать, приглушать… ну, что говорить. Не по ней оказалась столичная жизнь, через полгода вернулась к себе в Марфины Горки. Облегчение было, надеюсь, обоюдным.
Наташа при возможности ее навещала, я как-то съездил с ней. Повезли продукты, крупу, сахар, муку, в деревне тогда все исчезло. А главное, конечно, водку. Не для Фроси, она-то сама в рот не брала и самогон не варила. Водка там была вместо денег, надежнее денег, без нее никто бы ей ни огород не вспахал, ни крышу не залатал. Проблема была в том, чтобы задержать расчет до окончания работы, иначе работники могли упиться, не приступив к ней. Но и начинать совсем без водки местные мужики отказывались.
Угодили как раз в такой промежуток. Плотник Федор, мастер, по словам Фроси, каких сейчас нет, разобрал ей на крыльце прогнившие ступени, новые который день не ставил. Пришлось подложить пока временные кирпичи, досточки, шаткие, опасные. Сходить за ним в дальний конец она при своих больных ногах сама не могла, звать через других таких же старух, последних, кто здесь доживал, тоже не получалось. Теперь можно было послать меня, поманить бутылкой.
8
Вспоминалось потом, как сон: растянутый, замедленный проход по омертвелым, поросшим хилой травой улицам. Я слышал, читал про вымирающие деревни, но по рассказам не представлял, что это такое. Наташа наезжала сюда коротко, подробностей не расписывала, да за год-другой менялось, наверное, не к лучшему. Заколоченные окна, проваленные крыши, сквозь одну уже прорастало деревце, остаток стен со следами пожара. На покосившейся изгороди сохли серые мужские подштанники, рядом лиловые старушечьи рейтузы, разнокалиберные стеклянные банки на кольях. Что-то было, наверное, в тот день с давлением, атмосферным ли, моим ли артериальным. Неподвижный прозрачный воздух, напряженные ртутные очертания, нарастающий звон в ушах — и какой-то странный жалобный звук. Человеческий ли стон, собачье ли поскуливание, а может, поскрипывала, скулила незакрепленная дверь или ставня — но звук не отвязывался всю дорогу.