Спустя несколько дней я, в сопровождении Каулза, отправился с визитом к мисс Норткот. В Аберкромби нас оглушил истошный собачий визг. При подходе к дому обнаружилось, что визг доносится именно отсюда. Нас провели наверх, и Каулз представил меня старой тетушке, миссис Мертон, и своей невесте. Не удивительно, что мой друг совсем потерял голову — девушка была необыкновенно хороша. Сейчас на ее щеках проступил румянец, в руке она сжимала толстую собачью плетку. У стены, поджав хвост, поскуливал маленький скотч-терьер, его-то визг мы, похоже, и слышали с улицы. Очевидно, побои привели песика в совершенное смирение.
Когда мы уселись, мой друг укоризненно заметил:
— Кейт, ты, я вижу, опять повздорила с Карло.
— Ну, на сей раз слегка, — сказала она, очаровательно улыбнувшись. — Он симпатяга и всем бы хорош… Впрочем, острастка никому не помешает. — И, повернувшись ко мне, добавила:
— Плетка любому полезна, не так ли, мистер Армитейж? Чем после смерти ждать кары за содеянное, не лучше ли сразу получать нагоняй за каждый проступок? Тогда и люди, верно, стали бы куда осмотрительней.
Я поневоле согласился.
— Только представьте! Поступает человек дурно, и тут же одна гигантская рука хватает его покрепче, а другая хлещет и хлещет кнутом, пока человек не обезумеет от боли… — Плетка в ее руке со зловещим свистом рассекла воздух. — Это подействует на людишек почище заумных нравоучений.
— Ты сегодня чересчур кровожадна, Кейт, — заметил мой друг.
— Ну что ты, Джек, — рассмеялась она. — Я всего лишь предлагаю мистеру Армитейжу поразмыслить над моей идеей на досуге.
Тут они принялись вспоминать о днях, проведенных в абердинской глуши, а я смог наконец рассмотреть миссис Мертон, которая во время нашей краткой беседы не проронила ни слова. Старушка была престранная. Прежде всего, в ней поражала совершенная блеклость, полное отсутствие иных тонов: абсолютно седые волосы, бледное лицо, бескровные губы. Даже глаза голубели слабо, не в силах оживить общей мертвенной бледности, которой вполне подстать было и серое шелковое платье. На лице ее отпечаталось какое-то особое выражение, но определить его я пока затруднялся.
Она сидела с работой, плела какие-то старомодные кружева, и от движения рук ее платье шуршало сухо и печально, точно листья в осеннем саду. От нее веяло чем-то скорбным, гнетущим. Придвинувшись вместе со стулом поближе, я спросил, нравится ли ей в Эдинбурге, и как долго она здесь прожила.
Поняв, что я обращаюсь к ней, старушка вздрогнула и взглянула на меня с испугом. Я вдруг понял, что за выражение не сходило с ее лица, какое чувство постоянно владело ею — страх. Жуткий, всепоглощающий страх. Он отпечатался на лице старушки явственно — я мог бы поклясться, что когда-то она испугалась так сильно, что не знала с тех пор иных, кроме страха, чувств.
— Да, мне тут нравится, — ответила она тихо и робко. — Мы пробыли долго, то есть не очень долго… Мы вообще постоянно ездим, — неуверенно добавила она, словно боясь выдать какую-то тайну.
— Вы ведь, насколько я понимаю, родом из Шотландии? — спросил я.
— Нет, то есть — не вполне. У нас вообще нет родины. Мы, знаете ли, космополиты. — Она оглянулась на стоявшую у окна мисс Норткот, но влюбленные были поглощены друг другом. И тут старушка неожиданно наклонилась ко мне и чрезвычайно серьезно шепнула:
— Пожалуйста, не говорите со мной больше. Она этого не любит. Я еще поплачусь за наш разговор. Пожалуйста… Я хотел было выяснить причину столь непонятной просьбы, но увидев, что я снова собираюсь к ней обратиться, старушка поднялась и неспешно вышла из комнаты. Разговор за моей спиной тут же оборвался, и я почувствовал на себе пронзительный взгляд серых глаз.
— Простите тетушку, мистер Армитейж, — произнесла мисс Норткот. — Она у меня со странностями и к тому же быстро утомляется. Взгляните лучше на мой альбом.
И мы принялись рассматривать фотографии. Ни мать, ни отца мисс Норткот не отличала та особая печать, которая лежала на челе их дочери. Зато мое внимание привлек один старый дагерротип — лицо весьма красивого мужчины лет сорока. Чисто выбритый, тяжелый, властный подбородок, резко очерченные упрямые губы… Безупречную внешность портили лишь чересчур глубоко посаженные глаза и по-змеиному уплощенный лоб. Я, не удержавшись, воскликнул: