В довершение всего я плохо себя чувствую: постоянная боль в левом легком, одышка. Неделю за неделей я воюю с демоном никотина, но без всякого успеха. У меня нет ни физической силы, ни энергии.
Видел Джада. До него дошло, что несколько дней назад в Касабланке Сусанна пыталась покончить с собой. Поранила горло и кисти. Видимо, раны несерьезные, потому что уже на следующий день ее выписали из больницы. Он думает, что сейчас она в Париже. Бедняга. Он страдает из-за лживости их прошлого совместного существования.
Еду в Лайм один. Лондон погружен в густое молоко, туман сопровождал меня до Повила, затем вновь чистое небо и солнечный свет. Вновь сажусь за рассказ, начатый восьмого. Думаю, это будет повесть — 80 000 слов, не больше. Но уже сейчас мое пылкое воображение растягивает ее. Я не смогу закончить повесть, не отрываясь. Нужно написать сценарий для Джада, завершить триллер — предисловие к «Мольну» и редактура перевода подождут. Чувствую себя из рук вон плохо, но замыслов много.
Это «ощущение, что в тебе бурлят идеи», — во многом сознание собственного несовершенства; пристальное вглядывание в то, чем ты являешься. Многие писатели страдают от этого, то же самое было раньше и со мною (лавровые ветви распадались в прах); но теперь я люблю это состояние. Оно не разрушительное, а созидательное. Кипящий чугунок. Работающая машина. Прорастающее семя.
Завязываю с сигаретами — и с этого момента перехожу на сигары.
Элиз уехала в Бирмингем, а я ушел с головой в редактирование плохого перевода Бэра. Делаю это из любви к Алену-Фурнье и уважения к его памяти. Никто и ничто не заставляет меня — только то, за что шло умирать его поколение. Параллельно читаю замечательную биографию Алена-Фурнье, написанную Жаном Луазом[168]; эта книга — как видение: так живо она воспроизводит жизнь Фурнье. Мне кажется, что я не читаю, а пишу ее, а когда я пишу, время пропадает. Мне неприятно думать, что ей когда-нибудь придет конец. Ведь тогда Фурнье умрет[169].
Едем в Лондон — получать премию У. Г. Смита. Ненавижу произносить речи, ненавижу публичность. Вчера приезжали с телевидения, глупый молодой репортер и четыре человека из операторской команды — последние мне понравились больше: врожденный цинизм профессионалов из рабочего класса, сословие новых ремесленников нашего мира. Снимки на Коббе, на Уэр-Коммон, в городе, в моем кабинете. Когда они снимали Кобб, к нам подошел отталкивающего вида человек в длинном черном пальто — короткие баки, бегающие глаза. Спросил, что тут происходит, я пожал плечами и отвернулся. Он постоял, послушал, потом опять спросил меня: «Вы Джон Фаулз?» Я кивнул. Он протянул мне руку: «Я мэр города».
Мы поговорили, он не такой уж неприятный — просто старый лаймовский всезнайка.
Джад. Вчера Сусанна покончила с собой в Париже. Каким образом — он еще не знает. Бедняга. Хотелось ему посочувствовать, но он не мог до конца скрыть чувство облегчения и явно не хотел нас видеть. Я убедил его связаться с директором учебного заведения в Швейцарии, где учится Стивен. Трудно представить, что́ испытал бы мальчик, узнай он о смерти матери из «Геральд Трибьюн» или из другого печатного органа.
Вручение премии. Собрался весь литературный бомонд — пресыщенный и холодный. Премию вручал лорд Гудман — невероятно тучный, человек-гора, нечто среднее между Орсоном Уэллсом и Исайей Берлином — вьющиеся волосы с плешинкой, необычайно речистый. Мне больше понравилась речь Траутона, его добрые, чрезвычайно лестные слова звучали искренне. Потом опять Гудман. После него я — стараюсь быть остроумным. («Почему у вас совсем нет чувства юмора»? — спросил меня недавно репортер с ТВ. Не правда ли замечательно для первого вопроса, и как же мне тогда хотелось быть Ивлином Во.) Потом говорю серьезные вещи.
Я ушел с Энтони Шейлом. Решили, что мне следует уволить Джулиана Баха. Дома был к пяти, вконец измочаленный. Открыл Луаза, вернулся к Фурнье и вскоре почувствовал себя исцеленным.
Назад в Лайм. И вновь — к Луазу.
Интервью с Кеннетом Олсопом показали по первому каналу Би-би-си. У меня мурашки по спине побежали. Говорю как по печатному — никакой живости. И жуткий голос.
169
Ален-Фурнье был убит в сентябре 1914-го под Верденом; ему было всего двадцать семь лет.